Только белая пена на быстрой воде…»
Все круги разойдутся. И сгинут.

Рыбак

Это старый рыбак. Он выходит из дома в ночь,
Закрывая входную дверь до безумия тихо,
Чтобы не потревожить с трудом засыпающих дочь
И седую жену. И для этих двоих он
Завтра утром домой принесет карасей и себя,
Занесенного пылью, усталого, полуживого,
Но ужасно счастливого, будто веслом загребал
Из реки наилучшее, чистое, самое верное слово.
У него есть река, дым над заводью, белый туман,
Соловьиная музыка лески с танцами поплавка,
Недосмотренный сон, черным хлебом
набитый карман,
Предрассветное солнце, ползущее сквозь облака.
А река так ждала рыбака, что течет вся к нему,
Светлячков любопытная стая скопилась у ног,
И рыбак, напевая мотивчик, знакомый ему одному,
Даже не замечает, как дергается поплавок.

Ольга Василевская

«Сырая полночь…»

Сырая полночь,
помесь сна и снега.
Звенит зима в ознобе потепленья.
Не отпускает в сотый раз, и бегать
По кругу я устала сонной тенью.
Тот круг был ярко-синими цветами,
Закатом майским,
летнею прохладой.
Мне нынче лишь читать о Мандельштаме
Да размышлять,
что мне нигде не рады.
Засыпана тропа песком, и даже
Стихи уснули там, где снится проза.
Никто не замечает той пропажи,
Которая найдется синей розой.
И брызнет соком спелой земляники,
И слово, хоть одно,
да не по делу.
Зима пройдет, как странные улики,
Оставит метки черного на белом.
И я тебя однажды не узнаю,
А может, и себя в весеннем гриме.
Из января меня не отпускает.
Когда отпустит, станем мы другими.

«А у меня даже летом строка тяжела…»

А у меня даже летом строка тяжела.
Черное кружево крон да луны стрела.
Знойный песок на губах да чужие цветы.
Сон на мгновенье, а в нем крик твоей немоты.
Дом на окраине ягодным чаем пропах.
Выпить березовый сок или в трех соснах
Быть, ожидая, когда мне укажут путь.
То ли на свет я выйду, то ль в нежить и жуть.
Хочешь, растаю я вовсе, нажми «делит».
Если подумать, почти ничего не болит.
Только стихи очень смутно, серебряный век.
Ты их не помнишь как будто. Берешь разбег.
Чей бы я след ни искала, найду к утру.
Словно благая, молчу на чужом пиру.
Мне быть последней, кому еще снится покой,
Чтобы писать и о нем тяжелой строкой.

«За высоким забором растут цветы…»

За высоким забором растут цветы.
Жизнь чужая – подсветка из-под дверей.
Я давно поняла уже: мне кранты.
Зря я синюю полночь звала своей.
Возомнила себя кем-то вроде луны,
Мол, и я освещаю кому-то путь.
А чужие усмешки почти не важны.
Лишь бы дали с горчинкой любви хлебнуть.
А теперь не свалиться бы с той высоты.
Все проходит. Вон даже часы идут.
За высоким забором растут цветы,
По мою ль они душу, скажи, растут?
Утром будет судачить портовая шваль
О безумной в ночи, будто нет больше тем.
Увези меня морем в такую даль,
Чтоб забыла цветы за забором тем.

«Лети и не трусь, я в спину стрелять не стану…»

Лети и не трусь, я в спину стрелять не стану.
Над крышами воздух апрельский пропах дождем.
Не вспомню ни осени стылой открытую рану,
Ни зимнее утро и собственный вздох «подождем…».
Не бойся ни солнца-прожектора, ни отражений
В кривых зеркалах подземки, ни сосен чужих.
Не камнем на дно,
не синицей в ладонях-мишенях —
Лети журавлем в предрассветье, где воздух затих.
Не будет грозы, и трава станет звонко-пахучей.
Птенцы твои к Солнцу взлетят, как пытались и мы.
Окрасит окраины утренний розовый лучик,
Разбудит дрожащие стекла-осколки зимы.
Они распахнутся, а я в сотый раз пожалею,
Горяч шоколад, да прохлада опять внутри.
А мне говорили, что я отпускать не умею.
Лети. На минуту присядь.
Все, что помнишь, сотри.

«Сколько еще фиолетовых тех февралей…»

Сколько еще фиолетовых тех февралей
Вздрагивать будет рассвет на ресницах,