Исповедь в кощунстве
Позже, когда тени в храме сгустились, а часовые у входа начали клевать носом, Власьев напился. Его лицо раскраснелось, глаза заблестели, но в них не было веселья – только мутная, пьяная злоба. Он подошёл к Данило вплотную, так близко, что тот почувствовал жар его дыхания, пропитанного смертью и самогоном. Власьев положил тяжёлую руку на плечо Данило, и тот невольно вздрогнул, словно его коснулась сама тьма. – Видишь, отец… – прохрипел Власьев, качнувшись. – Я тоже когда-то стоял у алтаря. Молился, кадил, пел псалмы… А теперь я ближе к народу, чем ты. Его голос был полон горечи, но в нём звучала и странная гордость, как у человека, который знает, что продал душу, но считает, что сделал это ради благой цели. Данило посмотрел ему в глаза и увидел там пустоту – не ту, что рождается от отчаяния, а ту, что приходит, когда человек перестаёт быть человеком. – Данило: – Ближе к народу или к его страхам? Слова вырвались сами, острые, как нож, и на мгновение Данило пожалел о них. Но Власьев не разозлился. Он засмеялся – хрипло, надрывно, и этот смех эхом отразился от стен храма, как вой зверя. Смеясь, он плюнул на пол, и плевок, густой и жёлтый, растёкся по доскам, словно пятно греха. – Страх – единственный бог, которого они понимают, – сказал он, и его голос стал тише, почти шепотом. – И ты это знаешь, отец. Ты просто боишься признать. Власьев отступил, качнувшись, и вернулся к столу, схватив флягу. Данило стоял, не в силах пошевелиться, чувствуя, как слова Власьева оседают в его душе, как пепел. Он знал, что Власьев прав – страх был повсюду, он был в глазах крестьян, в треске льда, в вое ветра. Но Данило не хотел, чтобы этот страх стал его богом. И всё же, глядя на кинжал на престоле, на пятна крови на рясе Власьева, он чувствовал, как его вера тает, как воск под огнём.
7 января 1774 года. Деревня Малиновка
Пепел над Малиновкой
Деревня Малиновка, притаившаяся в низине у излучины Камы, в тот январский день казалась вырванной из мира живых. Снег, что устилал её поля и крыши, был не белым, а серым, пропитанным пеплом от недавних пожаров, что пожрали соседние сёла. Избы, сложенные из потемневших брёвен, стояли неровно, словно пьяные, и их окна, затянутые бычьими пузырями, смотрели на мир слепыми глазами. Над деревней висел тяжёлый запах гари, смешанный с сыростью речного воздуха и едким духом страха, что пропитал всё – от заиндевевших заборов до дыхания её жителей. Ветер, холодный и резкий, нёс с собой далёкий вой собак и редкие удары колокола из соседнего села, будто кто-то звонил по мёртвым. Малиновка жила в ожидании беды, и беда не заставила себя ждать.
Дорога в тени
Данило ехал в Малиновку на старой кобыле, чьи рёбра проступали под шкурой, как клавиши разбитого органа. Его сопровождали трое помощников, выбранных Власьевым, – молчаливые, с лицами, обветренными до синевы, и глазами, в которых не было ни жалости, ни сомнений. Их звали Прокоп, Лука и Ефим, но Данило не пытался запомнить их имена – они были для него не людьми, а тенями, что следовали за ним, как вороны за падалью. Дорога, разбитая телегами и копытами, вилась через лес, чьи сосны, покрытые инеем, стояли неподвижно, словно часовые на страже могил. Ветви скрипели под ветром, и этот звук напоминал Данило шепот его собственных мыслей: «Ты идёшь предавать. Ты идёшь убивать». Он сжимал поводья так сильно, что кожа на ладонях покраснела, и молился про себя, но слова молитвы путались, как нитки в руках неумелой швеи. Крест на его груди, холодный и тяжёлый, бил по рёбрам в такт шагам кобылы, будто напоминая: Бог видит всё, даже то, что Данило пытался скрыть от самого себя.