Церковь-казарма
Храм Вознесения, где Данило когда-то крестил младенцев и венчал молодых, теперь был не святыней, а логовом. Его стены, покрытые трещинами, словно морщинами старика, хранили следы пуль и копоти. Купол, некогда сиявший золотом, потускнел, а крест на нём покосился, будто готовый рухнуть под тяжестью грехов, что творились внутри. У входа стояли двое часовых, больше похожих на разбойников, чем на солдат. Их пики были обрезаны, а лезвия покрыты ржавчиной и засохшей кровью. Один из них, с лицом, изуродованным оспой, сплюнул Данило под ноги, но ничего не сказал – его глаза, мутные от самогона, говорили яснее слов: «Ты здесь никто». Внутри храма не осталось ничего от былой святости. Запах ладана, что когда-то наполнял воздух, вытеснили вонь пота, перегара и страха – едкая, почти осязаемая. Алтарь, где некогда лежало Евангелие, был завален картами, свитками и пустыми флягами, а на престоле, где совершалась литургия, теперь лежал окровавленный кинжал. Его рукоять была обмотана кожей, а на лезвии виднелась грубо вырезанная надпись: «За царя и волю». Данило замер, глядя на этот кинжал, и почувствовал, как холод пробежал по спине. Это было не просто оружие – это была насмешка над всем, что он когда-то считал священным.
Власьев: проповедник и палач
За столом, сколоченным из церковных скамеек, сидел Власьев, развалившись на краденом барском кресле, чьи резные подлокотники были исцарапаны ножами. Его ряса, некогда белая, как снег, теперь была покрыта пятнами глины, крови и жира, а подол её обтрепался, словно его жевали собаки. На груди Власьева болтался медный крест, слишком большой, слишком тяжёлый, будто он пытался придавить им свою совесть, что ещё шевелилась где-то в глубине души. В руке он сжимал свиток с приказами, но пальцы его дрожали – то ли от холода, то ли от самогона, что он пил без меры. Его лицо, когда-то красивое, с правильными чертами, теперь было измождённым, с глубокими морщинами, а глаза, некогда горевшие верой, смотрели куда-то сквозь стены – туда, где, возможно, ещё звучали его проповеди о милосердии и любви. Но в этом взгляде не было ни тепла, ни надежды – только пустота, как у человека, который давно продал душу, но всё ещё притворяется, что она у него есть.
– Власьев (не поднимая головы): – Батюшка Данило… присягнувший? Его голос был низким, с хрипотцой, словно ржавая цепь, что скрипит на ветру. Он не смотрел на Данило, но в его тоне была насмешка, будто он знал, какой ценой далась эта присяга. – Данило: – Да… Слово вырвалось тихо, почти шепотом, и Данило почувствовал, как оно жжёт горло, словно проглоченный уголь. Он хотел добавить что-то, объяснить, но язык будто прилип к нёбу. – Власьев (с усмешкой): – Значит, с нами. Он наконец поднял глаза, и в них мелькнула искра – не радости, не торжества, а чего-то звериного, как у волка, что почуял добычу. Усмешка искривила его губы, обнажив жёлтые зубы, и Данило вдруг понял, что перед ним не священник, а палач, чья ряса – лишь маска, скрывающая клыки.
Приказ и его цена
Власьев встал, пошатываясь, и опёрся на стол, чтобы не упасть. Его движения были тяжёлыми, как у человека, что несёт на плечах невидимый груз. Ряса сползла с одного плеча, обнажив худую ключицу, покрытую шрамами – старыми, но всё ещё багровыми. Он кашлянул, сплюнул на пол и заговорил, и его голос, некогда звучный, как колокол, теперь хрипел, словно ржавая дверь, что вот-вот сорвётся с петель. – Пройдёшь по волости, – сказал он, глядя куда-то мимо Данило. – Возьмёшь трёх помощников. Кто не присягнул – называй. Мы сделаем остальное. Слова падали тяжело, как камни, и каждый из них бил Данило в грудь. Он открыл рот, чтобы возразить, чтобы сказать, что люди и так напуганы, что их нельзя винить за страх, но Власьев не дал ему и шанса. – Люди боятся… – начал Данило, но голос его дрожал, как лист на ветру. – Власьев (перебивая): – Значит, научи их не бояться. С крестом, с кадилом… А если не слушают – дай знак. Мы придём с огнём. Он сделал шаг вперёд, и Данило невольно отступил, почувствовав, как запах перегара и крови окутывает его, словно саван. Власьев смотрел на него сверху вниз, и в его глазах не было ни жалости, ни сомнений – только холодная уверенность человека, который давно выбрал свой путь и не собирается с него сворачивать. Данило хотел крикнуть, что это не Божья воля, что огонь и кровь не могут быть ответом, но слова застряли в горле. Он лишь кивнул, опустив голову, и почувствовал, как что-то внутри него треснуло – неслышно, но необратимо.