Перед рассветом он наконец погружался в дремоту, но вскоре выныривал из нее, жадно хватая воздух. Ему снилось одно и то же, пусть на разный манер – что Нок в беде и ему не под силу ее спасти. Это было противоестественно, невыносимо – для него, привыкшего, что он может все… Бревич, давно не испытывавший страхов, стал по-настоящему бояться этого сна. И никак не мог от него отделаться.
В последний, пятый вечер, поднимаясь в номер, он вдруг застыл на месте. Его пронзило внезапное осознание: завтра Нок исчезнет окончательно, навсегда. Бревич сбежал по ступенькам вниз, пошел быстрым шагом назад, в деревню, плутая в темноте. Его гнала мысль – он должен сделать что-то, отдалить, помешать…
Улица, на которой стоял дом Нок, была освещена двумя тусклыми фонарями. Приблизившись, Иван увидел на крыльце силуэт. То был ее отец, он стоял и смотрел вдаль, один перед всем миром. В его позе было столько безнадежности, что Бревич тут же понял: ничего изменить нельзя. Он отступил в тень и около получаса наблюдал за чужим ему человеком, с которым они, очевидно, чувствовали одно и то же. Потом пошел назад – в свою тесную комнату, к шороху вентилятора и бутылке «Сангсома».
В ту ночь его внутренний взгляд почему-то размылся, лицо Нок затмилось. Конкретика уступила место абстракции – перед Бревичем в неразборчивых образах проходила вся его жизнь. Он как будто наблюдал ее со стороны, из других пространств, произвольно передвигаясь от точки к точке, от одного ее момента к другому. В черно-серо-белых пятнах, в чуть трепещущих синусоидах он угадывал годы своего бизнеса, успех и богатство, череду женщин, любовниц, жен. Все это теплилось едва-едва, почти не отличаясь от фона. А потом – невероятный всплеск амплитуд и красок, выброс за пределы всех мыслимых шкал. Бешеная пляска аналоговых сигналов, новая молодость, возбужденность жизнью и… возвращение серости, но уже без синусоид; пустота. Будущего не существовало, на его месте зияла пропасть. Как-то жить еще можно было лишь тут – в номере дешевого отеля с вентилятором под потолком, разгоняющим мутную тьму…
На другой день тело Нок было сожжено в крематории. Церемония – с фейерверками и петардами, подаяниями монахам и обильным застольем – длилась долго, с утра и до темноты. Считалось, что это – буддистское торжество смерти, праздник освобождения от земных тягот, шаг к возрождению. Но для Ивана и родителей Нок в происходящем было лишь горе, перед которым любые религии бессильны.
Бревич просидел весь вечер над нетронутой тарелкой, глядя в пол. Он не пил ни капли спиртного, был трезв и полностью погружен в себя. Ближе к ночи, когда знакомые и соседи наконец разошлись, он вышел из дома и сел на ступеньки, обхватив голову руками. Едва ли не впервые в жизни он ощущал полнейшую растерянность – не зная, что ему делать, куда идти, как спасаться.
Потом к нему подошла Пим, села с ним рядом. Ей хотелось помочь ему хоть чем-то. «Знаешь, – сказала она, – тут, в доме, сохранилась комната… Нок провела в ней детство и потом жила всякий раз, когда приезжала нас проведать. Хочешь там побыть?» – Иван молча кивнул.
Пим поговорила с матерью, та была не против. Бревича проводили в комнату Нок и оставили одного. Сначала он сидел за ее столом – чистым, без единого пятнышка – затем стал ходить из угла в угол, бесшумно, как зверь, загнанный в смертельную ловушку. Его разуму становилось все хуже. Отчаяние и боль взяли в кольцо, кружили, как демоны, где-то рядом. Бревич чувствовал их дыхание, их неодолимую мощь.
Под ногой вдруг скрипнула половица. Это чуть отвлекло его, он замер на месте; затем, осторожно ступая, подошел к настенной полке. Там лежала стопка тетрадей – Бревич стал рассеянно перелистывать их одну за одной. В полумраке, в свете тусклой лампы он разглядывал почерк Нок – сначала детский, старательно-аккуратный, потом окрепший, взрослый. Водил пальцем по строкам и пытался понять смысл иероглифов, цепляющихся друг за друга, образующих причудливую вязь…