Коммуна, как война, как лютый враг, ворвалась в нашу жизнь. Сорвала все планы – уничтожила устой жизни, заведённый крестьянством сотнями, тысячами лет. Люди стали друг другу злыми и непримиримыми врагами. Раньше между соседями была взаимовыручка – собирались на помочи при строительстве, выручали один другого в бедах и несчастьях, а теперь же шпионили и доносили друг на друга.

На первый взгляд казалось, что в коммуне все люди заняты работой, но, приглядевшись, становилось понятно, что труд этот был какой-то суетливый, от которого один вред и нет никакой пользы. Взять хотя бы нашу усадьбу: сначала вывозили сено из нашего пригона, а потом, когда сделали в нашем дворе коровник, стали завозить сено снова к нам. Коров и лошадей столько впихнули во двор, что животные просто-напросто давили друг друга. Приплод в таких условиях сохранить было невозможно. Доярки не могли углядеть за всей скотиной, да и больно им нужно? «Не моя ведь корова-то и не мой телёнок», – думали они.

Почти каждый вечер правление собирало собрание, которое часами обсуждало последние постановления партии и правительства. Каин, пытаясь навести порядок, как сумасшедший гонял по хутору на реквизированной у Панфила кошёвке и лошади. Одет он был в добрую собачью доху, бобровую шапку – вылитый кулак. Проезжая мимо нашей усадьбы, он, торжествуя, смотря в наши окна, изо всех сил нахлёстывал Воронушку и проносился в отцовой кошёвке мимо.

– Нарушит этот палач кобылёнку, забьёт, загонит насмерть, – вздыхала мама, – её ведь никто кнутом не ударял никогда, а этот Иуда вон как лупит.

Постояльцы

Правление решило объединить Броневик, Хлебороб, Бедноту и Ленинские хутора в одно большое селение, и теперь в каждой избушке Калиновки ютились по две-три семьи.

К нам тоже подселили квартирантов – семью Катаевых с Ленинских хуторов.

Катаев Фёдор Михайлович был уроженцем из деревни Галишева, а жена его, Парасковья Игнатьевна, – харловская из Чертят.

Фёдор был мужичонка смирённый и крайне невидный, какой-то пришибленный. Жена, полная противоположность мужу, была расторопной, разговорчивой, весёлой и неунывающей.

Парасковья Игнатьевна пришла к нам сначала одна, без семьи.

– Вы уж, Парасковья Ивановна, пустите нас до весны на квартиру, – обратилась она к моей матери. – Семья у нас не так-то большая, пять человек, маленьких нету, Санко один, дак он у нас по отцу тихий да покладистый. На пасынка тоже не пообижусь, а Палашка, сестрёнка моя, того гляди замуж выскочит, парень у неё есть, – гостья так и сыпала словами, точно полной горстью горох сеяла, – вы уж пустите на зиму, а там по весне, если ничё не изменится, свою избушку в Калиновку перевезём. А уж как неохота! Ведь где мы живём, место больно хорошее, весёлое, да и привыкли уж мы тамо-ка[86]– всё своё. И отколь только морок этот натянуло? Ведь как хорошо жили, припеваючи. Да не знаешь, с которой стороны лихо-то придёт, каку-то кумыну затеяли, народ-от ревмя ревёт, а куда деваться? Выгоняют нас из своих домишек. Поневоле завоешь да поедешь.

– Куда деваться-то? Живите уж, – ответила мама, внимательно выслушав гостью.

Парасковья Игнатьевна стала работать дояркой. Бойкая и расторопная, она с раннего утра балагурила, смеялась, поднимая всем настроение. Молоко она запросто, без зазрения совести, приносила домой и наливала нам с Санком по большой кружке.

– Молоко-то без спросу берёшь, а если поймают? – как-то сказала ей мама.

– Хоть на калёну доску ставь, всё равно буду брать молоко, – отшутилась бойкая на язык квартирантка, – я вить для робят. Несправедливо последнюю корову отбирать, им чё тамо-ка, у правленцев, не болит голова, если наши робяты без молока?