***

А потом они купались, и купались, и еще купались. И смеялись, и смеялись, и еще смеялись. И перед Ёнкой вдруг встала волна и легонько толкнула ее в грудь, и Ёнка очутилась на берегу. И опять смеялись. Потом Ёнка совершала вылазки к машине, принося оттуда батоны и помидоры. И заботливая Мамба загоняла ее в тень. Потом бродили по колено в воде (но в тени скалы), за территорией пляжа. И собирали со дна все, что можно собрать, и всему восторгались. И устали восторгаться. И валялись там же в тени, и копались лениво в перламутровом песке. Мамба лежала, загребала песок к себе и удивлялась, что песок весь состоит из частиц ракушек, то побольше, то поменьше, то измолотых в пыль, но светящихся каждой частичкой. И море покрывала такая же взвесь перламутровой пудры и тоже светилась. А Ёнка строила запруды и дворцы, орудуя ракушкой побольше. И устали валяться. И играли в волейбол двое на двое с другими отдыхающими. А поскольку уже отдохнули, полезли купаться заново.

А вечером, когда окончательно перебрались за забор к «Жигулю» и пошли, огибая становища дикарей, к недалекой сопке наломать веток для костра, кто-то окликнул:

– Доча?!

Мамба обернулась. Ёнка, держащаяся за ее руку, обернулась тоже.

– Баушка?!

Возле ближайшей палатки, розовея непривычным морским загаром поверх въевшегося дачного, сидела старушка, которую подбрасывали давеча до остановки. Вокруг нее кипели внуки, пронзительно пищали и кидались мячиками. Чуть в стороне дымили мангалом взрослые.

– Ведь чуть не опоздала на поезд, – как продолжая прерванный разговор, сказала она. – Первый раз на море. Боря вывез, – уважительно кивнула в сторону мангала. Хотела поправить кончики платка у подбородка, но платка не было, а топорщилась на голове совсем новая, хрустящая панама. – Спасибо вам.

– Пожалуйста, бабушка, – и Мамба с Ёнкой зашагали дальше. Мамба была в своих шлепках, а Ёнка, хоть и морщась, но терпеливо, босиком:

– Мне надо окончательно почувствовать, что я на море.

– Ага, парочку заноз на долгую память, – беспечно согласилась Мамба.

***

У костра на прутиках жарили хлеб. Было темно. Как не было ни в городе, ни на даче, ни в том поле, где Мамба потеряла Ёнку. Это была совсем другая темнота. Она пахла морем и шептала морем. И была самой спокойной темнотой на свете. Так не было спокойно даже дома в постели. И Ёнка думала, привалившись к Мамбиному боку:

– Вот я ложусь дома спать. Я надеваю на себя пижаму. Желтую со слониками. Потом я закутываюсь в свое одеяло, Теплое, с маленькой дырочкой на боку, которую все не соберётся Мамба зашить. Потом надеваю всю нашу комнату. Наворачиваю на себя наш дом с антеннами и кошками на крыше. Темные улицы одну за одной накручиваю клубком. С машинами, с дорожной разметкой, с зебрами. И весь город с фонарями, и домами, и огоньками, так уютно. А потом небо черное, со звездочками и луной. Закукливаюсь. И сплю-уу…

А Мамба жевала хлеб, обнимала одной рукой приткнувшуюся спящую Ёнку, смотрела в огонь, слушала море, и, кажется, совсем ни о чем не думала. Времени не было, не было пространства. Был только костер и они двое. И бесконечный тихий, на пределе слышимости звук: прибой. Волна за волной. Волна за волной. Волна за волной.

***

И как гром среди ясного неба: неуместный пронзительный звук – мотор. Пилящий, режущий ухо. Приближался. Ёнка проснулась, блеснула искрами очочков на Мамбу. Мамба повернула чуткое ухо, мотнув подвешенным серебряным кольцом:

– Моторка. Лодка. Кто-то гоняет в темноте.

Звук шел прямо на них. И когда казалось, что моторка сейчас прямо запилит в огонь, звук оборвался, появился красный в свете костра нос. Плеск. Шелест разрезаемого влажного песка. Тишина. Потом знакомый откуда-то голос с надрывом патетически произнес, срываясь на дискант: