– Бери, дивчинка, бери. На память.

Потом они сели на заднее сиденье и смотрели, как Силич, уверенным жестом отогнув козырек над стеклом, извлек оттуда документы и привычно переложил их в нагрудный карман.

Потом они ехали, ехали и ехали. «Жигуль» сворачивал, поворачивал, скатывался, заезжал на горки уже известной ему дорогой. Мамба могла бы поклясться, что обратную дорогу сама она не нашла бы ни за что. Рассветало. Стал почти не виден свет фар. Растворился в сереньком воздухе. Силич поставил негромко свою кассету и подпевал вполголоса, потряхивая в такт стриженым затылком.

Ёнка с Мамбой держались за руки. И качали сцепленные ладони тихонько под музыку. Вдруг Мамба остановила на пол-движении руку и закаменела.

– Ма-ама, а мы еще поедем на море? – протяжно спросила разнеженная Ёнка.

– Да, – кивнула Мамба. – Я ключи от дома на берегу забыла.

Ёнка приподнялась с сиденья. И они обе одинаково жалостливо посмотрели в седоватый приплясывающий затылок впереди.

– Что, девчонки? – улыбаясь обернулся к ним Силич.


Низовский, или Попытка биографии

У биографов принято описывать первую встречу со знаменитостью. Но первую встречу с Арсением Низовским мне вспоминать не хочется. Может быть, когда-нибудь я отважусь поведать о том, что произошло, но не сейчас.

Поэтому, вопреки обычаю, начнем сразу со второй.

– Прости, прости, паря (характерное слово Низовского, вошедшее во все воспоминания. – Прим. автора)! – загудел басом Низовский с высоты своего роста. Невозможно было обижаться на него. – Ну сам виноват, брат-варнак. Ничё-о, до смерти заживет. Пойдем-ка мы с тобой в «Кадушку», замоем это дело.

Конечно, я не мог ему отказать.

И мы пошли. Вопреки моим ожиданиям «Кадушка» оказалась не богемным кафе, а баней, обычной мужской баней. Низовский завернулся в простыню, блестел бритой под шар головой, посверкивал хитрым глазом и наслаждался.

В бане было полупусто, и в этот ранний час никто не узнавал в огромном, с белыми, торчащими из-под простыни ногами человеке того самого, знаменитого Низовского. Без преувеличения мировую знаменитость. Банщик даже осмелился рыкнуть на него за неубранное на место полотенце.

– Да вы что! – взвился я, не выдержав проявленного неуважения. – Да это ж сам…

– Ша! – закрыл мне рот широкой грубоватой ладонью Низовский. – Конешн-а, уберу, отец, а чё-ом разговор.

Сказал, нарочно растягивая слова, как в фильме, который знают все. И аккуратно сложил полотенце пополам, еще пополам, еще… и, подмигнув мне, ловко продолжал складывать и складывать полотенце. Банщик выглядывал, вытягивая шею из-за его спины, и что-то будто узнавал. В глазах его заплескалась какая-то мысль.

– А! – заорал он так, что вздрогнули немногочисленные тонкие и толстые мужские фигуры. – Я узнал тебя! Ты ж Пашка! Пашка Буров! Точно?

– Точна-а, – наслаждаясь ситуацией, протянул Низовский.

– Пашка из Восставших! Как же ты выжил? – обрадованно вопил банщик, путая быль и явь. – Он же тебе два раза в сердце.

– Больно, – поморщился Низовский, прикладывая руку к груди.

И так он морщился и двигался, что стало видно по нему, что и впрямь он ранен был, и ранен серьезно, и было ему больно, и лечился он, и валялся по госпиталям, и вот восстал, выжил. Он весь неуловимо, прямо на моих глазах перетек, поменялся и стал Пашкой, Восставшим. Измученным, но не сломленным и не побежденным.

– Тебе ж нельзя париться, наверное, – прошептал банщик, из полного сочувствия тоже приложивший руку к впалой груди и так же, как и Пашка, поморщивший губы.

– Нельзя, отец, – и опустил левое плечо, еще крепче прижимая руку к сердцу.

– Садись, Паша. Паха, ты что ж не бережешь себя, – банщик подхватил его под правое, неимоверно тяжелое плечо, подставив свое щуплое, как у кузнечика, плечико.