– Почему бы нам не подождать, пока не попросит? – предлагаю я.
– Я против, – медленно говорит Эллен. – Будет ужасно, если нам не понравится… я имею в виду, что, если это будет звучать как сейчас у Пирса?
Пирс опять улыбается, причем довольно неприятно.
– Ну я не вижу особого вреда, если мы один раз это прочтем, – говорю я.
– А что, если кому-то из нас понравится, а кому-то – нет? – спрашивает Эллен. – Квартет – это квартет. Это может испортить отношения. И конечно, это будет еще хуже, чем все время недовольный Билли. Вот и все.
– Элленская логика, – говорит Пирс.
– Но мне нравится Билли… – начинает Эллен.
– Нам тоже, – прерывает Пирс. – Мы все друг друга любим, это не обсуждается. Но в этом вопросе мы втроем должны продумать нашу точку зрения – нашу общую точку зрения – четко, до того как Билли нам представит четвертого Разумовского[8].
В этот момент появляется Билли, и мы прекращаем разговор. Он устало втаскивает свою виолончель, просит прощения, радуется, когда видит свои любимые шоколадные печенья, заготовленные внимательной к нему Эллен, проглатывает несколько, с благодарностью берет кофе, опять просит прощения и начинает настраиваться.
– Лидия взяла машину – зубной врач. Дикая спешка – чуть не забыл ноты Брамса. На Центральной линии – кошмар. – Пот блестит на его лбу, он тяжело дышит. – Виноват. Виноват. Виноват. Я никогда больше не опоздаю. Никогда-никогда.
– Возьми еще печенья, Билли, – ласково говорит Эллен.
– Заведи себе мобильник, Билли, – говорит Пирс лениво-безапелляционным тоном начальника.
– Зачем? – спрашивает Билли. – С какой стати? Почему я должен завести мобильник? Я не сутенер и не водопроводчик.
Пирс качает головой и пропускает это мимо ушей. Билли слишком толст и всегда будет таким. Он всегда будет тревожиться из-за семьи и денежных проблем, страховки на машину и композиторства. Несмотря на все наше недовольство и осуждение, он никогда не будет приходить вовремя. Но в миг, когда смычок его касается струн, Билли преображается. Он замечательный виолончелист, светлый и глубокий, – основа нашей гармонии, твердыня, на которой мы покоимся.
Каждая репетиция квартета «Маджоре» начинается с очень простой, очень медленной трехоктавной гаммы на четырех инструментах в унисон: иногда мажорной, как наше имя, иногда минорной, как тональность того, что мы играем в тот день. Не важно, насколько невыносима была наша жизнь последние пару дней, не важно, как жестоки наши споры про людей, про политику, насколько мучительно наше несогласие по поводу того, что играть и как, – гамма напоминает нам, что мы на самом деле едины. Мы стараемся не смотреть друг на друга, когда играем эту гамму; кажется, никто не ведет. Даже первый звук Пирса, просто вздох, не обозначен движением его головы. Когда я играю эту гамму, я проникаюсь духом квартета. Я становлюсь музыкой гаммы. Моя воля приглушена, и я свободен.
После того как пять лет назад ушел Алекс Фоли и Пирс, Эллен и Билли стали рассматривать меня как возможную вторую скрипку, мы исполняли разную музыку, репетировали, даже дали несколько концертов вместе, но никогда не играли гамму. Я даже не знал, что она у них есть. Наш последний концерт был в Шеффилде. В полночь, через два часа после концерта, Пирс позвонил мне в гостиничный номер и объявил: они все хотят, чтобы я стал частью квартета.
– Это было хорошо, Майкл, – сказал он. – Эллен настаивает, что ты «создан для нас».
Несмотря на эту мелкую шпильку в адрес сестры, несомненно присутствующей на другом конце провода, голос его звучал почти ликующе, совсем не в его стиле. Два дня спустя, в Лондоне, мы встретились на репетиции и в тот раз начали с гаммы. Когда она шла вверх, спокойная, практически без вибрато, я почувствовал, как радость переполняет меня. Когда гамма остановилась на верхней ноте, я взглянул на моих новых коллег – налево и направо. Пирс слегка отвернулся. Это меня поразило. Пирс совсем не тот музыкант, который будет неслышно плакать от красоты гаммы. Я не мог себе представить тогда, что происходило в его голове. Может, снова играя гамму, он отпускал Алекса.