У нас уже и свои сводки появляются…
«День начался с интенсивного обстрела трёх районов: Кировского, Ленинского, Октябрьского… От взрыва пострадала станция №9 (Демидов пер.). В это время бригада 9-й станции была направлена в очаг артобстрела на наб. реки Пряжки. При повороте с ул. Декабристов на Пряжку рядом с машиной скорой помощи взорвался снаряд, осколок попал в кабину и убил врача»>1. И вот таких сообщений не одно, и не два… Тают наши ряды, всё меньше бензина, всё больше раненых, обожжённых детей и взрослых.
Уже и ноябрь на дворе. Нормы хлеба урезают, всё ближе подступает голод, но кроме него рвутся снаряды и бомбы, унося жизни. Сложнее становится работать, и сводки, сводки рассказывают о том, как нас становится всё меньше с каждым днём. Каждый час уносит вместе с детьми и кого-то из нас.
«14 ноября. 19 ч 30 мин. От прямого попадания бомбы полностью уничтожена станция скорой помощи №8. Под обломками и развалинами погибла половина дежурного наряда – 2 врача и 15 человек среднего медперсонала, тяжело ранены 2 врача, 15 медицинских братьев и шофёр…»>2
И вот когда голод подступает совсем близко, мне начинают сниться сны. Реалистичные, но странные. В них я мальчишка лет тринадцати, сирота, только вот живу я в царской, по-моему, России. И порядки там, как и положено при царе, жёстокие. Люди вокруг озверевшие… Здесь у нас тоже звереют от голода, но хороших, добрых, честных больше, а у него там, в том сне, будто и совсем нет.
– Гриша, – зовёт меня начальник, – в городе каннибалы завелись, детей крадут, так что ты поглядывай.
– Есть, понял, – киваю я ему в ответ. – Будем поглядывать.
А голод хватает своими холодными руками за горло, и вот уже нет бензина. Поэтому я просто впрягаюсь в санки, идя по адресам. Сердце колотится, ко мне тоже подкрадывается ленинградская болезнь, но я иду, потому что меня ждут дети. Одутловатые лица, голодные глазки, кости, видные сквозь кожу, отёки, авитаминозы, рахит, субпериостальные гематомы, анемии всех мастей… Я привожу их в больницу, не зная, смогут ли коллеги спасти хоть кого-нибудь.
Так и не погулял я с Катькой… Погибла Катенька, спасая малышей. Стала похожа на скелет Лариска. Наверное, я тоже, но мы живём и боремся. Проходит ещё месяц, и я остаюсь один, совсем один на всём белом свете. Потому что мамочка не выдерживает и умирает тихо, во сне. Я нахожу её тело, вернувшись с дежурства, и сам отвожу на сборный пункт.
Я помню её последний взгляд. Она гладила меня и смотрела так, как будто прощалась. Всё знала моя мамочка, всё понимала.
– Что бы ни было, сыночек, ты должен жить… – проговорила она и, поцеловав меня в последний раз, проводила на работу. Проводила и умерла.
В городе осталось всего девять машин «скорой помощи», а бензина… Эх. Но каждый день нас зовёт на бой голос поэтессы Берггольц. Между передачами ленинградского радио стучит метроном, рассказывая нам – мы живы! Живы!
Как будто алиментарной дистрофии было мало, появляется новая напасть. Ленинградская гипертония, свалившаяся на усталых, измученных людей, убивает быстрее холода и голода. У меня и самого не всегда хватает сил тащить волокушу, но надо. Это просто надо. Десятки смертей лишают эмоций, я будто прячусь где-то в глубине себя, а снаружи остаётся спокойный педиатр.
– Нефёдов! – окликает меня начальник, протягивая какую-то бумагу. – В детской докторов почти не осталось, ты переводишься туда. Выживи, прошу тебя!
– Понял, – киваю я, отправляясь в больницу.
Алиментарная дистрофия… равнодушные глаза детей… «Я всё равно умру»… «Дедушка Мороз, верни мне Машеньку»… Детей приходится кормить иногда насильно. Молоко такое разное: восстановленное, соевое, сладкое, порошковое… Всё это моя жизнь. Дети с обморожениями, оторванными конечностями, голодные, уставшие. Они смысл моей жизни. А враг всё давит…