– Сколько мы должны вам? – поинтересовался я.

– Доброта не знает цены. Это совершенно бесплатно.

Во взгляде приветливой продавщицы я нашёл вселенскую скорбь, боль и плавно угасающую надежду. Эти глаза будто разделяли со мной то, что я давно закопал внутри себя. Её оливковый цвет кожи переливался на грубом стамбульском солнце. Она не казалась мне уникальной, но почему-то была другой. Не долго думая, я протянул ей приличную сумму денег, желая помочь молодой благодетельнице.

– Кажется, вы плохо выучили турецкий. Я не беру деньги за добро, – резко возразила девушка.

– Его зовут Павел, – внезапно перебил Хафиз, заметив мои пропащие от стыда глаза.

– Павел, вы задерживаете людей, которые нуждаются в еде. Пожалуйста, ваши каштаны остывают. Приходите ещё!

В стеснении я отошел на пару шагов назад. Хафиз, нахмурив брови, с высоты безукоризненной мужественности презрительно посмотрел на смущенного русского и тотчас отошёл.

Возвращаясь домой, я играл с самим собой, пытаясь отгадать, как звали ту девушку. С лихвой и пробуждённым самозабвением я принялся искать значение мусульманских имён, стараясь по образу идеала найти невозможное. Сибель, Чагла, Фериде. Лишь отгадать её имя стало мечтой всей незадавшейся жизни. В моей грудной клетке без приглашения поселилось трепещущее чудовище, стучащее изнутри и требующее новой встречи. Оказавшись дома, лёжа на пожухлой чуть покалывающей траве, я вновь смотрел ввысь, пока, растворившись в романтически вскипевшем желании, не уснул. Проснувшись утром с застуженным бедренным нервом и благополучно забыв про назначенную деловую встречу, я отправился на площадь за новой порцией каштанов. Она была там – совершенно другая: легче, чем морской воздух, но тяжелее грехов, которых с каждым днём я брал на себя все больше. За несколько прерывистых вздохов я осмелел и подошёл за стаканчиком разбухших природных мячиков.

– Прошу, Павел. Только мне кажется, что вы не любите жареные каштаны. Зачем вы здесь? – улыбнувшись, девушка протянула мне перекус…

Хафиз не переставал звонить и наверняка кусать губы, как он обычно делал, изрядно злясь на любое возникшее отклонение от намеченного плана. Но в клокочущей одержимости узнать её имя я не слышал и не хотел слышать ничего, не видя иных целей в жизни.

Спустя несколько секунд затянувшейся паузы неожиданно она представилась сама. Ее звали Мелек, что в переводе с турецкого означало «ангел». Мы стали разговаривать о романах Золя, филигранном фламандском стиле Рубенса и жареных каштанах, которые она сама не любила, но почему-то раздавала беднякам. Я увидел в одной женщине всё: антиутопию и сказку, вальс и марш, ромашки и подснежники. Когда я пригласил её прогуляться к морю, она открыто делилась всем, будто ничего не пряча за пазухой. Про сумасбродные путешествия в Санкт-Петербург с мардинскими музыкантами, про медитации во Вьетнаме, про то, как сильно она любила свежеиспечённый тётей семит, до того как она умерла от туберкулеза, и про брата-близнеца, с которым они ругались за акварельные карандаши, привезённые отцом из Тулузы.

Подойдя к набережной Ортакёй, Мелек окружила стая голодных стамбульских чаек, которых она, подобно недавно родившей матери, тотчас принялась кормить. Она общалась с птицами, морем, травой и небом. Бережно дотрагиваясь до воды, Мелек закрывала глаза и что-то шептала. Казалось, будто она умела дружить с божьими коровками, солнцем, ветром и даже шишками. Будто она знала все языки этого мира, будто ей была близко знакома каждая живая клетка планеты Земля. Будто она сама была всей планетой.