В ту секунду я почувствовал себя Николаем Ростовым, обязанным убить ни в чём невиновного француза. Напротив меня стоял такой же молодой и напуганный, как я, парень. Чей-то сын, брат, а может, уже и отец. Я не знал, как действовать. Те роковые деньги мы должны были украсть для шестилетней азербайджанки, пересадка сердца которой уже была запланирована на следующий день. Оставшаяся часть суммы пошла бы на медикаменты и химиотерапию детям с различными патологиями. Между жизнью крохи и ещё не пожившего, но уже созревшего человека я наугад выбрал первое, встав на место Всевышнего, решая кому жить, а кому умереть. Отвратительный комплекс Бога, который стал преследовать меня с того злосчастного дня. За несколько секунд мой внутренний голос продиктовал мне решение: я решил сдаться, бросив на пол оружие, как вдруг Хафиз приказал мне стрелять. Осмысленной неосознанностью, неторопливым движением пальца я дёрнул курок, и в неподвижное, будто парализованное покорным ожиданием, тело вонзилась пуля. Молодой сотрудник пошатнулся и, падая, как почти невесомое лебединое пёрышко, бесшумно опустился на пол. Он смотрел на меня без осуждения или злобы, и, пока из его брюшной полости выливалась кровь, я грезил лишь трусливым, малодушным побегом. Хафиз ласково, словно боясь, поторапливал меня, но в нежелании кому-либо одинокой смерти в сырой темноте на остывшем бетонном полу я продолжал ждать. Взяв его за посиневшую костлявую руку, на которой была набита татуировка в виде географической карты, я отвёл взгляд, так и не сумев выжать очищенную слезу притворного покаяния. После остановки дыхания его лицо побледнело, как у недоношенного семимесячного новорождённого, пульс которого безвольно застыл.
Мы оставили тело и безнаказанно скрылись, но Хафиз продолжал мертво молчать, прищуриваясь с ноткой исполненного презрения. После этого убийства мы с мусульманином поменялись ролями: я, наконец, понял, почему его называют лекарем, а он решил попытаться разгадать моё непредсказуемое нутро.
– Все награбленные деньги я всегда отдавал больным детям. Но никогда в жизни никого не убивал, – тихим голосом промолвил мой новый друг
Мне не хотелось оправдываться: все понимали, зачем я сделал то, что, казалось, никогда не смогу забыть. Мой внутренний Иисус умер. Умерли и родители, и младшая сестра, и ещё неродившиеся сын и дочь, умерла последняя холодная весна в Тыве, пропали горячие пряники с корицей, которые пекла бабушка, рассыпались золотые чётки, скис вишнёвый кисель няни, и разрушилась старая деревянная церквушка в лесу.
Я проспал около двенадцати часов, чтобы прийти в себя. Хафиз принёс мне молока с мёдом и турецкие голубцы тётушки Акджан с толстыми чуть треснутыми виноградными листьями.
– Деньги перечислены, девочку спасли, – вымолвил он.
Слова Хафиза ничуть не воскрешали оставшиеся крупицы затонувшей внутри меня совести, поэтому я не сумел отказать себе в послеобеденной велосипедной прогулке по городу. Весь Стамбул был украшен крошечными пурпурно-лиловыми лепестками, на закате превращающимися в аметистовые словно распахнутые клубочки. Так цвело Иудино дерево эргуван. Оно было так расшатанно и высоко, но будто не желало дотягиваться до поглаживающего, взошедшего над Турцией солнца. Каждому встречающемуся эргувану я придумывал имя, изогнутую свирепыми ветрами судьбу и воображаемых друзей в лице местных садоводов и птиц. Его расцвет жизни приходился на месяц нисан, в тот самый апрель, когда я растворился в застывшем неиспаряющемся грехе, который я не позволял себе ни отмолить, ни забыть. Я безоглядно влюбился в весну лишь за цветение единственного живого растения, которого я заслуживал.