Время для Арсения как будто остановилось. Он терпеть не мог то, что в театральных учебных заведениях называют «этюды». Когда на первом курсе консерватории на занятиях по актерскому мастерству отрабатывали этюды, он сначала благополучно заболел, а потом пытался по какому-либо поводу, да и без повода «слинять» с занятий. «Ну, не сыграю я Эдвина… – подумал Арсений, – вернусь в Питер, устроюсь в какой-нибудь хор….»
Стройный силуэт Грачевской удалялся от него все дальше и дальше, вместе с мечтой когда-нибудь оказаться на сцене рядом с ней. Неожиданно Арсений оторвал, словно чугуном налитые ноги от пола и побежал к двери, отрезав Грачевской путь к выходу:
– Сильва, люблю тебя! Ты жизнь моя, мечта моя! – задохнувшись от стремительной пробежки, почти прошептал он.
Грачевская попыталась обойти его, чтобы достичь двери, но он раскинул руки, не давая ей такой возможности:
– Можно часто увлекаться, но один лишь раз любить. Ненадолго повстречаться, чтоб навеки не забыть, – он, словно уговаривал ее: «Не уходи, не уходи, не уходи…», слова, которые он повторял чисто механически, обрели иной, более понятный и близкий для него смысл. – Клятвы не давал тебе я ложной, счастье ожидает нас. В жизни увлекаться часто можно, но любить один только раз!
Грачевская, не отрывая от него своих удивительных фиалковых глаз, ответила:
– Красавиц много есть вокруг, чем я пленила вдруг…
Арсений отлично помнил, что в тексте пьесы в этом месте стоял знак вопроса, но никакого вопроса в интонации Грачевской он не услышал, в ее голосе, слышалось возражение, отпор, но слабый какой-то отпор, за которым обычно следует отступление и «сдача армии на милость победителя». Этот самый отпор только придал ему силы, и Арсений продолжил, наступая на Галину Сергеевну и тесня ее в центр репзала, подальше от двери:
– Много женщин есть на свете, но к одной влечет нас в сети. Только в ней, лишь в ней одной весь мир земной. Ты одна владеешь мною, лишь к тебе я рвусь мечтою. Да, в тебе весь мир. Ты – божество, ты мой кумир.
«Наступая» на Грачевскую он и не заметил, как загнал ее к противоположной, самой дальней от двери стенке. Когда он проговаривал последние слова, отступать ей уже было некуда, ее лицо было совсем близко, и Арсению больше всего на свете хотелось сейчас же поцеловать ее… Неожиданно она ловко выскользнула из его «почти объятий» и, уже никуда не убегая, тихо и просто сказала:
– Жаль, что знать не в нашей власти, чья любовь сильней была. От костра внезапной страсти остается лишь зола…
Слова звучали несколько обреченно и даже цинично, Арсению хотелось возразить Грачевской и он, повинуясь какому-то странному чувству, даже подошел для этого к ней, но она сама повернулась к нему и, словно перчатку противнику, бросила:
– Медленный огонь сильнее греет – это мир давно постиг. Ну, а тот, кто быстро пламенеет, тот охладевает вмиг!
– О, Сильва, ты поверить мне теперь должна вполне… – он оправдывался, словно просил прощения, словно чувствовал себя виноватым… За что? Ведь он ничего дурного не совершил. Может быть, оправдывался не за прошлое, а за будущее, видение которого пока доступно было лишь ей…
– Поверь, пройдет твоя любовь, и ты другой повторишь вновь, что женщин много есть на свете, но к одной влечет нас в сети, Только в ней, лишь в ней одной весь мир земной… – Грачевская словно успокаивала его, как матери «заговаривают зубы» плачущему ребенку.
И, как ребенку, Арсению хотелось сказать, что «нет, не пройдет, это навсегда и т.д.», но вместо этого, как и полагалось в пьесе, он повторил то, что пелось в первом куплете, только более убежденно и даже непримиримо: