Тут уж не удержался, подсмеялся и Вьюн.
– Я корки видел, – угрюмо сказал Цыплухин. – Он и правда чекист…
– Дура он липовая, – ответил Апанасов. – А ты где отыскался только такой вялый, ни за копейку тебя купил, приобрел даром. Еще бы если умный человек тебя выловил, а то этот пустобрех. Ладно, это дело сугубо твое личное, но оно стало и общественным, когда ты нас сдал. Так что теперь мы тебя судить будем, честным революционным судом. Нас тут как раз трое, я, Вьюн, Анька. Прямо анекдот, честное! А ведь я и правда Василий, только Петрович! – захохотал он.
Вьюн тоже слегка подхихикал, но и хихикал он как-то мрачно и торжественно.
– Все это смех, конечно, – продолжил Апанасов, переждав немного. – Но что-то с тобой, Жоржик, надо сделать, чтобы ты больше не трепал, чтобы остерегался. Чтобы такое сделать с тобой? Вот товарищ Вьюн предлагал простонародно тебе кишки выпустить, вот в этой самой ванной. Метод, надо признать, действенный. Но вот что-то претит мне этот метод, сам не пойму. Видно, нравишься ты мне, Жоржик, как человека уважаю. Ну, что скажете? Отпустим или оставим?
– Пусти его, – сказала из дверей Аня. Она стояла, скрестив руки на груди, наблюдая сцену. Ее обида прошла, а то, что развивалось дальше, ей вовсе не нравилось. Настроение у Апанасова колебалось, как парус под ветром. Вьюн же был тверд в своих намерениях. Еще до прихода Георгия он несколько раз повторял, что нельзя выпускать такую птицу на волю, что расщебечет она их секреты… Но Апанасов сказал: «Не трогать», и Вьюн подчинился. Он был в какой-то странной зависимости от Апанасова, подчинялся ему во всем. И зависимость эта была не материальная, а лишь духовная, Апанасов высился над ним, как глыба над мелким камнем. Все знали, что у Вьюна темное не только прошлое, но и настоящее, что он ходит с ножом, что раздевает людей на тропинках обширного Центрального парка… Поговаривали, что и кровь на нем есть, на этих сухощавых руках, которые никогда не были в бездействии и всегда что-то теребили. Но Апанасова он слушался фанатически, служил ему, ждал вслед за ним революции, отдавал всего себя этому смутному, но истинному делу. И служа этому делу, он был уверен, что Цыплухин лишнее звено, случайно попавшее в их спаянную цепь, которое необходимо устранить, выкинуть, чтобы не дать слабины. Он и раньше, этот мозглявый червячок, компьютерная душа, не больно нравился Вьюну. А как узнал, что тот продал их, продал хоть и впустую, но все же – Апанасову пришлось рассказать, зачем явился к нему фальшивый чекист и за что спущен с лестницы, Вьюн немедленно предложил заманить предателя, чикнуть лезвием по горлу, закатать в ковер и вышвырнуть в реку где-нибудь на безлюдном мосту. Но Апанасов стал крепко, несколько раз повторил, что «в его квартире кровь не прольется», долго убеждал Вьюна и все-таки убедил, что если пропадет Цыплухин, то эта карта будет у Живолупа, он с нее ударит, снова придет с шантажом… Едва убедил. Апанасов, хоть и считался революционером, все-таки был интеллигентом и чурался крови, не хотел ее на своих обшлагах, не хотел прятать под сюртук измоченное в крови белье. А для Вьюна все шло естественным ходом, он так и мыслил себе грядущее – сведение счетов со всеми, кто теперь в силе, опрокинутое величие власть предержащих, к которым он явится на будущий день после бунта. И странным казалось, что выявленного предателя, вящего труса, который не устоял, оставил идею, теперь щадить. Но он подчинялся уму Апанасова, верил, что тот верно держит курс и обходит препятствия, и раз поверив, теперь верил слепо, хотя никому другому не удалось бы отговорить его в такой момент. И Цыплухин, не зная, по какой тонкой проволоке он ныне прошел, сидел на полу, уныло свесив голову, пока Апанасов не сказал ему: