Лев Николаевич начал шутить и, в свою очередь, рассказал нам смешной анекдот.

После обеда разбрелись – одни писать, переписывать и корректировать новые вещи Толстого, а другие по своим делам. Мы со Стасовым остались со Львом Николаевичем.

– Что вы теперь, Лев Николаевич, пишете? – спросил его Стасов.

– Да вот работаю над большим календарем с изречениями[46], кончаю другие вещи, пишу и о Шекспире. Не знаю, напечатают ли это теперь. Пускай это появится после моей смерти, и уже потом меня ругают и бранят[47].

И он начал излагать свой, уже известный теперь взгляд на Шекспира. Осторожно и мягко пробовал Стасов защищать Шекспира от жестоких порицаний Толстого, но Лев Николаевич не только не смягчал своих нападок, но всякий раз еще сильнее их выражал. Признаться, я опасался, чтобы спор не обострился. Мои опасения разделял и находившийся в комнате П. А. Сергеенко. Насколько я понял тогда, Лев Николаевич ставил Шекспиру в вину главным образом то, что Шекспир не любил простого народа, что он сочувствовал тенденциям высших классов и что вообще Шекспир был поклонником аристократии[48].

– Я читал в подлиннике новеллы, откуда Шекспир черпал свои сюжеты, и все это не так. В этих новеллах чрезвычайно много действительно интересного и правдивого, а Шекспир не так воспользовался этим ценным материалом. Многое очень важное и красивое он пропустил.

Однако спор не принял угрожающих размеров, и мы перешли на другие темы.

Поздно ночью, когда мы ушли к себе, Стасов заметил:

– Какой Лев Николаевич бодрый, веселый и юный еще! А насчет Шекспира я ему еще выскажу мое мнение. Пусть он знает, что я не могу согласиться с ним.

Мы спали в той комнате, которая когда-то была рабочей комнатой Толстого. В этой комнате я в первый раз лепил Льва Николаевича в 1891 году. Сводчатый потолок, в который вбиты железные крючки, маленькие окна с железными решетками, старинная мебель – все это, как и в первый раз, произвело на меня глубокое впечатление.

II

Утром, не успели мы еще одеться, как прибежал Лев Николаевич, бодрый, веселый.

– Ну, как спали? Не беспокоили ли вас мухи? А я припомнил имя автора, о котором вчера рассказывал вам, – обратился Лев Николаевич к Стасову.

По своему обыкновению, Лев Николаевич, выпив утром кофе, уходил к себе работать, и уж так до вечера трудно было с ним поговорить. Урывками он появлялся и днем, но не надолго.

После чая Лев Николаевич собрался верхом в город. Стасов восхищался кавалерийской посадкой Толстого и с особенным удовольствием рассматривал его лошадь.

– Как сидит-то на лошади! Настоящий кавалерист! После обеда Толстой снова беседовал со Стасовым, причем Лев Николаевич прочел вслух некоторые места из Герцена.

– Что это был за острый и глубокий ум! – сказал Лев Николаевич. – Как он верно и метко поражал врагов своих. От его талантливого пера жутко приходилось его противнику. А помните, как он в немногих словах отметил характер двух императоров?[49]

И Лев Николаевич стал наизусть цитировать Герцена. Стасов весь сиял от восторга. Он, в свою очередь, припомнил некоторые мысли и изречения великого публициста[50].

Точно вперегонку, эти два старца хвастали знанием и пониманием Герцена, и приятно было видеть, как на этом они совершенно сошлись. Заговорили о новейших писателях, и Лев Николаевич заявил, что он особенно любит Чехова, а о других он отозвался так:

– В сущности все теперь прекрасно пишут. Уменье писать удивительное; у всех красивый, художественный слог.

– Как он любит Герцена! – сказал мне Стасов, когда мы спустились вниз. – Да, Герцен и Толстой – крупнейшие величины; в моей жизни я не знал никого выше этих двух гениев.