– Ой, Герман, что вы, как же я чужое возьму! Нехорошо это, как же. Ведь сама я себя обслуживаю, спасибо, милый. Вы сыну отвезите уже.
В атмосфере 90-х, когда каждый выживал, как мог, и нередко за счёт других, это было странно, потому и запомнилось мне до сих пор. Наверное, с таких женщин пишут своих Матрён наши писатели. Имей я талант, достаточно было бы рассказать о жизни одной только бабы Юли, чтобы предъявить как оправдание всей своей жизни.
Баба Юля, между тем, догадываясь, кем мне приходится Варвара, с любопытством рассматривала её. О моих непростых отношениях с супругой она знала, да и, наверное, с матушкой моей, жившей с внуком на даче, пока он рос, имела долгие беседы. Знаете, женщина с женщиной всегда поделится, иногда и лишним. Я это всегда по её сочувственному взгляду понимал, когда за молоком приходил.
Оставив бабе Юле две пачки геркулеса, которым она кормила собаку, сахар, подсолнечное масло (сверх того она не принимала, хотя я уже приучил ее к редким подаркам), мы стали прощаться. Я вышел, а Варвара задержалась ненадолго. Я не стал спрашивать о причине её задержки: думал, сама скажет. Но она промолчала, и спрашивать об этом позже было неудобно.
– Какая необыкновенная женщина, – сказала Варвара, когда мы шли обратно. – Такая судьба у неё, и столько в ней терпения. Я теперь, наверное, о ней всё время думать буду.
– Я о всех думаю, – как бы виновато добавила она. – И жалею.
– А меня? Меня жалеешь?
– Отчего? Ведь я с тобой. А баба Юля одна. И сына она похоронила. Такое трудно вынести, я знаю. Ей поклониться надо.
В тот день мы, как всегда, гуляли долго. Ночь была превосходная: звёздная, тёплая, безветренная. Пряные запахи, исходившие от цветов, высаженных у домов, мимо которых мы проходили, волновали нас и не оставляли, преследуя, ещё долго, пока мы не заснули, счастливые счастьем своей близости и покоя.
Утро было столь же восхитительным. Солнце не парило, как днём, а здешний утренний воздух способен взбодрить даже немощного старика. Как хорошо жить, если ты принимаешь этот мир в его полноте и многообразии: и снег, и непогоду, и это солнце, и этот куст пиона, и эту женщину, этих только что народившихся, смешных, крохотных лягушат, неожиданно часто попадающихся тебе в августе!
– Хотя, – Герман первый раз засмеялся каким-то неестественным, «деревянным» смехом, – умиление моё не относится к комарам и слепням. Тут христианского смирения недостает.
Веселость его прошла так же быстро, как и возникла.
– Поливаю цветы и вижу: в калитку входит Варвара. Оказывается, она уже давно встала. Пришла – такая торжественная, такая счастливая. Говоря высоким слогом – свежая, как утро, и ясная, как солнце. Представляете: не сказав мне ничего, отстояла воскресную службу в нашей церкви. Вместе с бабой Юлей. Ну ладно: и ей хорошо, и мне не помеха. И даже приятно: все-таки я старше и умнее её (по крайней мере, так считал), но было в ней то, что мне природа недодала и что ставило её в моих глазах выше меня. Так мне казалось. Так я думал. И так оно и было. Время провели мы великолепно, и на следующий день собрались домой. Дождя не было три дня – она перед отъездом цветы полила… Свой пион…
С этого момента Герман как-то сник и стал говорить заметно медленнее. Выпил оставшиеся полстакана и сразу же вылил туда остаток, с сожалением и даже с раздражением посмотрев на пустую бутылку. То же раздражение вызвала у него пачка, в которой оставалась одна сигарета.
– Выехали мы, когда дорога ещё свободна была. Можно сказать, летели.
Он остановился. Закурил, глубоко затянулся и как-то отрешенно произнёс: