Вечером с работы вернулся дед. Соседки во дворе не решались заговорить с Соломоном Моисеевичем, но по их многозначительным лицам он догадался, что женщины знают нечто, чего ему еще предстоит узнать. Сердце деда екнуло, но он не подал и виду, что его волнуют косые взгляды соседок, шаг не ускорил и степенно взошел на крыльцо. Предчувствия не обманули – еще в коридоре он почувствовал несвойственные их квартире тяжелые запахи, заметил быстро захлопывающиеся двери соседних комнат и повисшее в воздухе напряжение. Тщательно вытерев ноги о половик у входа, Соломон Моисеевич вдохнул глубже и вошел в комнату.
Герасим, раскрасневшийся после ванны, в чистой не глаженной рубахе, тяжело поднялся с дивана и первый подошел к деду. Мужчины молча обменялись крепкими рукопожатиями, словно расстались лишь вчера. Затем дед приобнял зятя и тепло похлопал его по спине:
– Ну, здравствуй, дорогой, как добрались?
Герасим неопределённо пожал плечами и слега отступил в сторону. Соломон увидел лежащую на диване дочь и с трудом сдержал нахлынувшие на глаза слезы – так она изменилась. Вместо цветущей, некогда розовощекой, полной жизни и энергии девушки на него смотрела иссохшая измученная женщина, слабо напоминающая его красавицу дочь. Через силу заставив себя улыбнуться, он подошел к Соне и, пресекая ее слабую попытку сесть, опустился у дивана на колени, склонился к дочери и уткнулся лицом ей в щеку.
Было уже поздно. Все соседи спали, но из-под двери, ведущей в комнату Фарберов, выбивалась тусклая полоска света. Соня в полузабытье лежала на диване, маленький Йося сладко спал на своем сундучке. Соломон, Любовь и Герасим, склонившись друг к другу, сидели за столом, над которым низко нависал желтый атласный абажур с длинными коричневыми кистями. Вполголоса, чтобы не мешать спящим, они держали семейный совет.
Соня больна, это ясно. Кашель у нее начался на втором году ссылки в Казахстане. Герасим с женой жили в небольшом поселке Петропавловский в огромном бараке для ссыльных. Условия жизни были тяжелые – летом неимоверная жара, а потом зима на полгода с морозами под пятьдесят градусов. Барак отапливался двумя буржуйками, и зимой было настолько холодно, что по ночам люди мерзли несмотря на то, что спали в одежде. Кашляли все; кашляли так, что, как и лай собак, по ночам кашель был слышен на подходах к бараку. Соня начала кашлять в первую же зиму. Сначала слегка, поверхностно, словно поперхнулась, к весне – глубже. Герасим надеялся, что летом, когда придет тепло, жена окрепнет, поправится. И действительно, с наступлением жары Соня отошла, порозовела, кашель почти угас, лишь изредка напоминая о себе легкой тяжестью в груди, которая по утрам поднималась к горлу, вызывая слабую перхоту. Но зимой кашель вернулся с удвоенной силой, мучительный, судорожный. Кашель изматывал Соню по ночам; днем он ослабевал, но голову кружило от затрудненного дыхания. К концу зимы женщина кашляла уже не переставая.
Герасим повел ее к местному поселковому врачу. Равнодушный фельдшер с синюшными губами и одутловатым лицом, изборожденным мелкими багровыми капиллярами, послушал Сонину спину и грудь, нетвердо сжимая стетоскоп дрожащей рукой. После, о чем-то задумавшись, он впал в оцепенение и сидел так, пока Герасим не вернул его к жизни, сильно встряхнув за плечо. Тогда фельдшер достал из стола замусоленный грязно-серый бланк и попытался что-то написать, но ручка не слушалась, чернила капали на бумагу, оставляя темно-фиолетовые кляксы. Отказавшись от этой затеи, фельдшер тяжело вздохнул и сказал:
– Хрипит в легких, – и, опустив голову на грудь, умолк.