Ну вот вам и «машина времени».
И еще одно замечание (эх была не была!): уж как на редкость сухо, неаппетитно описывает Гоголь еду в своей великой поэме по сравнению с соблазном украинских галушек и вареников со сметаной в «Вечерах на хуторе…»! Как поэтично описан Днепр и украинская ночь в его сказках по сравнению со скучными, эпического характера пейзажами русской равнины, где главные слова – бесконечность, колесо и грязь. Не здесь ли кроется привязанность Гоголя к южной красавице Италии по сравнению со всеми странами на свете, не говоря уж о России, в чьём случае он без обиняков перескакивает в письме к В. А. Жуковскому от описания итальянских красот к стране, где «снега, подлецы, департамент, кафедра, театр»6. Не будет ли нахальством с моей стороны предположить, что Италия взрослого Гоголя была для него символическим воплощением Малороссии его детства? Будет, наверное, но оставлю как есть, так как временами чувствую то же самое. Перейдем же в следующий зал…
Глава I. Рим – увертюра
Если мир – это подмостки, то, оставляя жанр трагедии странам со сверхчеловеческими амбициями, Италия – театр драмы и, может-быть, мелодрамы, где человеческие переживания смягчены нежной окружающей природой и гармоничной натурой участников. Рим же, без сомнения, опера, где декорации должны быть ближе архитектуре, нежели чем живописи (недаром, по-моему, Рим не произвёл на свет подлинно великих художников на уровне тех, кто приходил сюда с Севера Италии и сопредельных стран Европы). В опере на сцене не актеры, а их поющие души, вызывающие отклик и слёзы непосредственно в душе у зрителя, часто даже вопреки его рациональному восприятию достаточно примитивных текстов либретто. Отсюда и заголовок этой части.
Итак, приготовились, и…
Maestoso
Последний раз, когда я попал в Capella Sistinа, перемещение посетителей в ней было организовано весьма упорядоченно. То есть людей группами человек по 30 заводили через боковую дверь рядом с фреской Страшного Суда и, продержав положенные минут десять-пятнадцать, выпускали на волю через дверцу в задней стене прямо под изгнанием из рая и последующим земным прозябанием, как их изобразил стареющий, но теперь уже весьма розовощёкий, благодаря недавней тотальной реставрации Микéле-Áнжело.
А в мой первый раз 40 лет назад ни в одну разгоряченную голову ватиканского бюрократа не могла прийти кощунственная мысль «обновить» вечное, что оставалось нетронутым на потолке и стенах с 16-го века, когда на алтарной стене голым святым (иные с содранной кожей) прикрыли срам кусками тканей, изображенными послушным живописцем помоложе по приказу строгого Папы Павла III. Тогда в зале царил хаос, люди переходили с одного места на другое, задрав головы к потолку или рассматривая детали прекрасной живописи на стенных панелях (и чьей? – здесь Перуджино, Рафаэль, Боттичелли!) или подходя вплотную к Страшному Суду на стене (не помню, но, может быть, и касаясь его руками, хотя вряд ли) и наводя объективы своих камер (возможно, купленных на рынке под названием «Американа» у нас, мигрантов из богатого оптикой СССР) и на Страшный Суд и на священные изображения на потолке. Многие даже ложились на спину с тем, чтобы схватить правильный кадр. Никаких служителей в униформе, да и зачем? Но время от времени с небес раздавались торжественные слова на языках Христианской Европы: «силéнцио пер фавόре», «сайленс, плиз», «вир биттен зи нихт цу шпрехен».
По-немецки это звучало наиболее внушительно, как будто из громкоговорителя, установленного на патрульной башне концлагерной площади … Написав это, я подумал, что сейчас такой образ мог бы и не прийти мне в голову, так как за много лет жизни на Западе и многократных столкновений «по жизни» с современными немцами ассоциация между последними и нацистским прошлым Германии ушла на задний план. А тогда мы были только-только из-за отчасти дырявого железного занавеса, где и хорошие кинофильмы, и пьяноватые пожилые мужчины в засаленных пиджаках с приколотыми медалями в очереди для сдачи бутылок постоянно напоминали о прошедшей войне безо всяких усилий официальных пропагандистов.