– Судить – это скорее ваша работа, – с улыбкой, как прежде, возразил Кирилл Петрович. – Я вам не судья. Я хочу понять вас… и себя. Поэтому судить мне некогда.

Так, подобно ангелу и бесу, подобно Фаусту и Мефистофелю, подобно Гамлету и призраку, подобно двум заурядным теням, подобно Брину и Брутилову, два друга не торопясь шли по улицам к обители, где их уже поджидали неожиданные известия.


В Стародворской обители вовсю говорили уже о новом, неслыханном событии. Монах Евлогий, первым обнаруживший тело старца и теперь считающийся главным подозреваемым, сбежал из обители. В келье монаха нашли письмо. Отчаявшийся, из смирения вообразивший себя сатаной монашек исчез, написав вдогонку проклятия монастырскому начальству.

– Он виноват, он, Евлогий, больше некому, – твердил Мельхиседек, тряся бородой. – Его и ловите.

– Я бы не стал так быстро делать выводы, – возражал неверующий сыщик. – Надо сначала изучить, что и как. Монах мог стать такой же жертвой, как и Никодим. Поищите, не найдут ли где-нибудь тело Евлогия…

И правда – труп Евлогия уже лежал среди цветов, там же, где раньше нашли тело Никодима. Было видно, что убит монах не здесь, он был принесён сюда уже мёртвым.

Тело было чёрным, словно обугленным, но целым, без следов огня. Его явно никто не жёг, оно почернело само, от каких-то внутренних причин. Пальцы рук монаха и худое лицо отливали синевой, зубы во рту были иссиня-чёрными, красный язык вывалился изо рта.

Следов человека, который мог бы принести труп к цветнику, рядом с клумбой не было. Следов не было вообще. Только крестики и нолики, нацарапанные на песке словно детской рукой, – и больше ничего. Возникало такое ощущение, что тело упало на клумбу с неба, в воздухе опалённое каким-то нематериальным огнём.

Ветер действительно пах чем-то неземным и жутким.

Сыщик, его друг и игумен долго стояли над трупом, ничего не говоря. Два убийства на неделе – это было слишком роскошно даже для Стародворской обители. Дело обещало быть на редкость запутанным и скандальным.

– Нечисто дело, – угрюмо произнёс Мельхиседек. – Точно нечисто.

Брин и Брутилов промолчали. Видимо, что-то другое было у них на уме.

Первый подозреваемый

Скачет на воробьиных ногах, щебечет, стучится в окна майский звончатый день. Шелестит листва в леске поблизости, шуршит трава, звенят грабли и лопаты, похихикивает металл, о металл ударяясь.

Сизые облака плотными стайками пластаются в тугом, звонком просторе поднебесья. Шумно и тесно под небом, шумно и тесно.

Райская гуща яблонь сползает до самой Ленивки. Сыщик Брин, строгий, подтянутый, в неизменном котелке и с тросточкой, не торопясь прохаживается в тени деревьев, смотрит на цветущие окрестности. За ним, чуть-чуть на отдалении, бредёт серый монах Патрикей – молчаливой, неотвязной и к чему-то обязующей тенью. За ним, ещё чуть дальше, шагают Брутилов и самые влиятельные в монастыре люди – игумен Мельхиседек, отец Юлиан, старец Гермоген и прочие. Все они направились в келью горбуна Алёши. Молодой бунтарь был первым, кого подозревали в совершении убийства. И допросить его надо было раньше прочих, чтоб не убежал.

В свои двадцать с небольшим горбун Алёша выглядел как напроказивший подросток-гимназист: растрёпанно, неприкаянно. Глаза Алёши постоянно имели такое выражение, будто его вот-вот разбудили. И келья его неизменно выглядела так же – растерянно и неприбранно. Во всей её обстановке сквозило сиротство человеческой жизни. Угрюмилась облупленная комната, еле просвечивало в окнах жидкое солнце да горбатилась нищая смородинка за окном. Здесь лились бесталанные дни, тянулись, как рельсы, сквозь серое пространство, – прямо, скучно, неуклонно.