Охватов присел было у дверей, но тяжелое окованное полотно их то и дело отодвигали и с грохотом закрывали вновь: из сорока пяти человек кто-нибудь по нужде приникал к щели притвора. Охватов пробрался на противоположную сторону, и здесь ему уступил местечко рядом с собой, под нарами, среди тюков и ящиков, Семен Торохин – угрюмый, ни с кем не сошедшийся во взводе боец, старше многих лет на десять. Торохин – сын раскулаченного, не призывался в свое время на действительную службу, и теперь, с годами, солдатская лямка давалась ему особенно нелегко. Зато поживший своей семьей и домом, он по привычке тянулся к хозяйству, всегда норовил пособить старшине Пушкареву и снискал его расположение и покровительство. Торохин всех чаще в роте получал письма из дому, но никто не видел, чтобы он писал сам.

Под нарами было тепло, удобно, потому что запасливый Семен Торохин разжился где-то соломой. Сюда-то и пробрался Охватов. Лежали они близко один к одному, притиснутые к стене мешками и ящиками. Охватов, приходя в себя после суматошной ночи, все ласковее и все яснее вспоминал Шуру и едва не плакал.

…Расставаясь, они договорились вечером другого дня встретиться снова тут же, в ельнике, после чего Шура вернется домой. Но только-только Охватов явился в роту, как вместо команды на земляные работы раздалось по всем ротам и вообще по всему лесу:

– В ружье! Выходи строиться с вещами!

Много ли вещей у бойца – винтовка да шинель. Построились. А дальше – хуже не придумаешь. Уже около вагонов Охватов нашел старшину Пушкарева, но подойти к нему под горячую руку не решился. А до домика, где остановилась Шура, более двух километров. И Охватов на свой страх и риск бросился в поселок. Маневровый паровоз, сновавший по станции, каждым своим вскриком пугал бойца, словно хватал за сердце, сурово предупреждал и звал обратно. Но Охватов бежал, оскальзываясь и оступаясь на грязной дороге, и не сразу услышал голос патруля.

– Стой! Стрелять буду! – прокричал патрульный и, коротко брякнув затвором, выстрелил.

Пуля в свистящем росчерке прошла совсем низко, и Охватов неосознанно присел, боясь шевельнуться и неприятно чувствуя, как похолодела, стала чужой кожа на голове. Из темноты вышли двое и, не дав Охватову толком распрямиться, заломили ему руки, больно ударили прикладом между лопаток и повели к станции. Никогда еще Охватову своя жизнь не казалась такой постылой и решительно ненужной.

– Дезертировать, гад?!

– …Заячья твоя душа!

Охватов молчал всю дорогу, уже только у самых путей, сознавая, что ему все равно не поверят, вяло сказал:

– Жена у меня в поселке… Хотел проститься.

У дощатого мосточка через канаву встретились еще двое, и в свете приближающегося маневрового паровоза патрульные и Охватов узнали командира полка подполковника Заварухина, который переводил по шаткому и ослизлому настилу маленькую женщину.

– Ну все, Музушка! Все. Иди. Не мокни больше. Иди, чтоб я был спокоен. Мне пора.

Женщина всхлипывая прошла мимо и растаяла в дождливой темноте. А Заварухин подождал, пока поравнялись с ним бойцы, остановил их:

– Что это?

– Дезертира поймали, товарищ подполковник.

– Какого полка?

– Отвечай, из какого ты полка? – крутанул заломанную руку Охватова патрульный.

– Из вашего… Что ты руку-то?.. – вскрикнул Охватов и перегнулся назад, чтобы облегчить боль.

– Отпустите его. Как ты оказался там?

– Жена, говорит, в поселке, – отвечал все тот же патрульный, становясь по стойке «смирно» перед командиром полка.

Охватов, разминая руки, теперь только увидел, что оба патрульные в плащ-накидках, с поднятыми капюшонами.