– К жене пошел, выходит? – сказал Заварухин. – Проститься?
– Так точно, товарищ подполковник.
– Постой, постой! – Заварухин осветил фонариком залитое дождем, бледное лицо Охватова с посиневшими от холода и страха губами. – А где твоя винтовка?
– В вагоне, товарищ подполковник.
– Идите, товарищи бойцы. Оставьте его.
– Есть, оставить!
От мосточка двое ушли к поселку, а двое – к составам, последние вагоны которых слабо мигали размытыми красными огнями.
– Старшиной роты кто у вас, Пушкарев?
– Так точно, товарищ подполковник, Пушкарев.
– Он что же, Пушкарев-то, отпустил тебя?
– Никак нет. Кто в такой спешке отпустит?
За будкой стрелочника рельсы круто изгибались к составам, и красные огни хвостовых фонарей мертвенно-тускло отражались в мокрой накатанной стали.
– Разве вас не предупредили, – все спрашивал Заварухин, урезая свой большой шаг на шпалах, – не предупредили разве, что отставание от эшелона приравнивается к дезертирству?
– Предупредили. Так точно.
– Выходит, все знаешь и подвергаешь себя опасности? А если б отстал?
– Не на худо рассчитываешь, – сказал Охватов и вдруг добавил: – Это только у других бывает плохо, товарищ подполковник.
«Вот именно, – подумал Заварухин. – Всегда на что-то надеемся. А между тем…»
– Как твоя фамилия?
– Охватов, товарищ подполковник.
– Так вот, боец Охватов, доложи ротному, чтоб он наказал тебя.
– Есть, доложить.
– Я проверю. Гляди! А впредь намотай на ус, Охватов, ничего не делай, не взвесив загодя все «за» и все «против». Сам знаешь, куда едем. Иди в роту. Да, постой… Вот скажи, Охватов, боятся ваши ребята фронта?
– Я бы сказал, товарищ подполковник, не боятся. А может, и боятся. Кто скажет… Наверно, кто как.
– А ты?
– Боязно, но надо.
Заварухин усмехнулся:
– Обтекаемо как-то говоришь. Ну ладно, иди.
«Вот тут все: нет-нет и толкнется, – в стуке колес громко и неотвязно слышался голос Шуры, а чуть смежались веки и притухали мысли, явственно чудилось, как Шура брала своей рукой его руку и прижимала ее к своему животу. – Бабы говорят, если тут толкнулся на четвертый месяц – мальчик». «Гришкой назови, Шура», – просил Николай и почему-то вздрагивал, пробуждался, а пробудившись, снова вспоминал под стук колес: «Как мы теперь, Коля?» – «Муж и жена – вот как. Мне теперь, Шура, все нипочем…»
– Слушай, ты, – толкнул Торохин Охватова, – что ты все подстанываешь? Болеешь, что ли?
– Да нет вроде… Так это. Как станет задремно – жена вот она, перед глазами. У меня такое дело, слышь?
И Охватов, обрадовавшись, что есть с кем поделиться мыслями, взялся охотно рассказывать Торохину о том, как приехала к нему его девушка, как искала его два дня и нашла, как встретила, обрадовалась ему, как он обрадовался и по-ребячьи кувыркался через голову, узнав, что она беременна, как договорились снова увидеться и как он хотел предупредить ее об отъезде, но наскочил на патрульных.
– Имей, парень, такую жену, и ничего тебе больше в жизни не надо, – сказал Торохин, выслушав до конца рассказ Охватова. – Моя б ни в жизнь не поехала. Поедет она тебе – держи карман шире.
Кряхтя и вздыхая, Торохин достал откуда-то из угла жестяную коробочку, до блеска отшлифованную в кармане, постучал по мятой крышке твердым пальцем, открыл ее: внутри, поверх табака, лежали стопочка газетной бумаги, заботливо нарезанной на небольшие завертки. Торохин не спеша скрутил убористую цигарку, послюнив ее языком, подал банку Охватову. Прикурили от одной спички.
На улице уже давно ободнело, кто-то откатил дверь на всю ширину, и под нарами стало светло. Охватов видел конопатое, сдавленное в скулах и оттого острое лицо Торохина с умными осторожными глазами.