Именно он, капитан Афанасьев, окончательно испортил настроение Заварухина, затеяв после совещания разговор о походных кухнях. В полку действительно оказалась одна-единственная кухня на колесах, которая при круглосуточном дымокуре могла прокормить самое большее две-три роты.
– А солдат без приварка – тот же холостой патрон, – мудро высказался Афанасьев, и майор Коровин, не любивший слово «солдат», наскочил на комбата, обвинил его в политической безграмотности и вообще обошелся с ним как с рядовым.
Заварухин будто не слышал злого голоса начальника штаба и не стал вмешиваться в разговор командиров, но в душе был признателен Коровину: правильно он одернул Афанасьева.
«Правильно-то правильно, – оставшись один, размышлял Заварухин, – а кухонь-то нету. Нету двуколок, да многого нету, без чего солдат что холостой патрон: выстрел будет, а результата никакого. Вот черт сухощавый, как метко выразился».
Из штаба Заварухин вышел в подавленном состоянии духа: к самому большому испытанию, к которому готовился как военный всю свою сознательную жизнь, пришел почти с голыми руками. В том, что полк наполовину шел без оружия и снаряжения, что у большинства командиров нет личного оружия, командир винил себя, винил потому, что не проявил сноровки, находчивости, не сумел вырвать, где надо, хоть те же походные кухни. Все ждал готовенького.
Угадывая близкую разлуку с мужем, Муза Петровна Заварухина переехала на станцию Шорья и жила в домике старой одинокой учительницы. Иван Григорьевич за множеством дел редко бывал у жены, а днем почти никогда не появлялся. Но вот сегодня шел днем, чтобы собраться в дорогу.
В лесу было по-осеннему сыро и неуютно. Дождь, ливший два дня кряду, перестал еще ночью, но вымокшие деревья так и не обсохли, кора на них была влажная и потому черная. Подняв воротник своего плаща, Заварухин шел прибрежной тропкой и, сознавая, что идет очень быстро, не мог сбавить шаг. «Какая-то судорожная торопливость, – подумал он. – Муза не должна этого видеть». На опушке краснолесья, где тропинку заступает густой ельник, а за ним начинаются огороды, Заварухин решил прилечь на мягкую хвоевую осыпь и полежать, ни о чем не думая. Успокоиться. Выбрав местечко посуше, он лег на спину, закрыл глаза и тут же услышал где-то совсем рядом женский просительный голос:
– Выпейте еще, товарищ старшина! Зло оставляете.
– Лишко, пожалуй, мне, – отозвался густой сытый голос.
Но женский заискивающе настаивал:
– Что вы, товарищ старшина! У вас ни в одном глазу. Лапку-то берите, берите, товарищ старшина.
– Под курятинку разве? Э-эх, все равно не бывать в раю.
Заварухин повернулся на бок и увидел за еловой навесью, на поляночке, троих: молодая женщина в синем платочке, вся простенькая, мягкая и чистая, тихонько улыбалась влажными глазами, раскладывала закуску на белой тряпице; рядом стоял на коленях старшина и, закинув тяжелую простоволосую голову, сладостно, мелкими глотками пил из кружки, короткая шея у него налилась и красно набрякла; прямо, подвернув под себя полы шинели, сидел остриженный и потому большеухий боец; он, видимо, уже добросовестно хватил свою долю и, не спуская влюбленных глаз с женщины, все ловил ее руку и пьяненько улыбался ей какой-то грустной, потерянной улыбкой. Старшина выпил из кружки все до капельки, блаженно закрыв глаза, проглотил горькую слюну и, посолив куриную ножку, принялся с хрустом жевать ее. В нем Заварухин узнал старшину пятой роты Пушкарева.
– Мне хватит, – благодушно говорил Пушкарев, вытирая кулаком сальные губы. – И тебе, Охватов, хватит. Вы ему больше не давайте. Опьянеет – дело дойдет до командира полка: пиши трибунал и расстрел.