«И, источая чайный аромат,


Полуласкает сумрак в сонном доме».


– Марианна! Ты хоть сама понимаешь, как это: «полуласкает»?! В смысле: ласкает наполовину? А на другую половину – что?!

Мы сразу перешли на «ты», причём Марианна предпочитала называть меня по фамилии.

Вот и сейчас:

– Виговский! Это у меня образ такой! По-лу-ла-ска-ет, понимаешь?! Это вот: «по-лу-ла», «лу-ла» – это у меня звукопись такая!

– Угу. Звукопись. А рояль у тебя куда плывёт? Который фиолетовый?..

– Куда надо плывет! Это сон, понимаешь?!

– Понимаю!.. А час «полустеклянный» – это что? Не до конца остекленел?!

– Да! Граница между явью и сном! Всё двигалось, а потом застыло! Но ещё не совсем…

Вот это стихотворение:


«Плыл фиолетовый рояль,


И звук молящий и молочный


Вуали клавишей вливал


В полустеклянный час полночный…



Ты спал. Ты руки раскрылил.


Неосязаемо дыханье.


Как мне узнать паренье крыл


В неуловимый миг сознанья?..



Сквозь листья и цветы теней


Дрожала влага на ресницах…


Как встретиться с тобой во сне


Чтобы с тобою возвратиться?..»


Да, не всё понятно в этой картине. И «вуали клавишей», которые вливаются в «полустеклянный» час. И дыхание, которое почему-то «неосязаемо» (а что, бывает осязаемое?) Но вот этот молящий и молочный звук… Да, собственно, и вуали клавишей… Как там Панфилова говорит? Ву-а-ли-кла… Злоупотребляет аллитерацией, злоупотребляет! И всё-таки есть что-то в этих строчках – не благодаря, а вопреки, но есть!


«…И будет мокрый снег ложиться

В осатаневшую тоску,

И будет лебедь-свет молиться

В озёрном сдавленном кругу;


И в полукруг ветвей-ладоней,

Сожжённых в милостыне дня

Как будто в петлю, стон знакомый

Шагнёт и выйдет из меня.


И, крикнув, я рванусь, мертвея,

И, распластавшись на весу,

Я этих белых птиц, жалея,

От чёрной гибели спасу!..»


Понравилось и такое:


«Вот опять за окном гроздья сломанных веток,

Ветер мается, носится между стволов.

И судачат в трамваях о древних приметах

И о верности ветреных снов…


Это Осень… И это моё удивленье

От свирели дождя средь размытых дорог.

Это тонкое, чистое совпаденье

Поразбросанных красок, мелодий и строк…»


А ведь есть ещё и «нарциссо-узкий лунный странник», и «сумрак в синей треуголке», и даже – вот он, перл! – «ржавые груди акаций»!

Да-да, те самые, которые «лакомством ветра-волка»… Нет, не могу удержаться, вот оно:


«Ржавые груди акаций –

Лакомством ветра-волка!

Для сплетен, не для оваций

Виснут иголки.


Кто ты – гость иль прохожий?

Ну-ка – помнишь ли солнце?

Чёрной съеденной кожей

Нынче Небо зовётся.


Мелкой перхотью слога

День разодранный смутен.

Где же дом, где дорога?!

Но ответ очень труден.


Время скрипнет протезами,

Глаз единственный вытек.

И у Смерти – порезами! –

Новый саван – эпитет.


Бурый свет на иконе

От распахнутой двери.

Кто там в пламени стонет?

Чьи рогатые звери?


Почему их так много?

и на чём они пляшут?

Где же дом, где дорога?!

Но ответ очень страшен.


Отрываются ногти

От рыхлого мяса,

На раздробленном локте –

Червей пляска,


В мире нет больше песен –

Кроме песен о страхе,

И весь мир – это месиво

На огромной плахе,


И весь мир – это месиво

На последней плахе…»


(Замечу в скобках: это написано семнадцатилетней девчонкой. Панфилова все свои стихи педантично датирует).

Долгое время мы подначивали Марианну за это стихотворение.

– А вот скажи, Панфилова, – с серьёзным видом спрашивал её Симанович, – что там у тебя за «рогатые звери»? Коровы, что ли?..

– Ты издеваешься, Валера?! Да?!.. – негодовала Панфилова. – Вовсе это не коровы, это черти!

– Черти! Надо же… – обескураженно говорил Валера. – А я думал, коровы…

Марианна шипела, плевалась и всяко высказывалась о творчестве Симановича и о нём самом. В конечном итоге они мирились. Но во время следующей встречи Валера говорил в присутствии Марианны кому-нибудь из посторонних: