Эта странная, мучительная, не запланированная никем «запись» длилась несколько минут. Пока Бухарчик, выдохшись, не опустился на колени, уткнувшись лбом в холодную, пыльную плиту пола. Его рыдания стихли, осталось лишь прерывистое хрипение. Шаланда опустил палочки. Давид убрал флейту. Броневик стоял, ошеломленный, глядя на магнитофон. Раздался жалобный, громкий ЩЕЛЧОК. Пленка закончилась.
Тишина, наступившая после щелчка, была громче любого гула. Они записали песню. Но это была не «Pioner Lager». Это была песня самого «Орленка». Песня конца. И в этой песне не было ни «белой пены», ни «янтарного костра». Только капли воды в ржавый барабан и плач флейты над мертвым миром. Они записали правду. Ту самую, которую так искали, и она оказалась неподъемной.
7
Обратная дорога к станции была не просто мрачной – она была похоронным шествием без гроба. Молчание висело между ними тяжелее ящика с оборудованием, который угрюмо тащил Броневик. Каждый шаг отдавался болью в натруженных мышцах вместе с эхом песни в «Орленкe». Бухарчик, шатаясь, бубнил себе под нос не связные мысли, а обрывки оправданий, тонущие в алкогольном тумане: «…не так поняли… вибрация места… аутентичность… надо было громче…».
Он пытался натянуть тень былого энтузиазма на скелет стыда и разочарования. Броневик, спотыкаясь на выбоинах, тащил ящик – волок ковчег своих иллюзий. Внутри черепной коробки кипела лихорадочная работа: «…имплозия мифа… крах утопии как звуковой ландшафт… трагический реквием эпохи… надо переписать текст, усилить мотив распада…». Его интеллект, как жук-навозник, копошился в говеных идеях, пытаясь слепить новый шарик теории. Шаланда плелся позади, метрах в двадцати. Каждый его шаг был подвигом. Он не видел руин амбиций – он видел свою кровать, жесткую подушку, тишину. Это был единственный маяк в его личном мире, мотивирующий передвигать ноги. Давид, как тень, шел рядом с дедом. Мясник не говорил, но его присутствие было молчаливой готовностью подхватить старика, если тот споткнется. В нем не было осуждения, только привычная, глубокая усталость и понимание, что боль – неотъемлемая часть пути.
Их настигли на пустыре между последними сараями поселка и бетонным забором гаражного кооператива «Рассвет». Четверо. Не дети, но еще не мужчины – лет шестнадцать-семнадцать, возраст, когда злоба часто замещает растерянность перед миром. Спортивные костюмы не первой свежести, кроссовки с отклеенной подошвой. Лица туповато-агрессивные – застывшие в гримасе цинизма, преждевременной ожесточенности. Они перебрасывались бутылкой дешевого, теплого пива, как эстафетной палочкой своего бесцельного существования. Классические гопники, продукт распада, который они так ненавидели и в котором варились.
– Эй, деды! – крик самого крупного, с синяком на щеке, прозвучал не просто насмешливо – с ледяным презрением. Он окинул их потрепанную группу с профессионализмом мусорщика. – Че это вы волокете? Скарб какой-то? – Он ткнул носком кроссовка в ящик Броневика. – Сдайте в металлолом, мужики. Хоть на бутылку хватит. А то помирать с голоду будете с вашим… барахлом. – Его друзья захихикали сухо и безрадостно.
Униженная гордость Бухарчика, искавшая хоть какой-то выход, взорвалась, как пар в котле без клапана. Он швырнул свою ношу на землю, пыль столбом встала в предвечернем воздухе.
– Молчать, падаль! – рявкнул он, выплевывая слова. Лицо его побагровело. – Это не скарб! Это орудия культурной революции, блядь! Вы, сопляки безмозглые, ничего не смыслите! В ваши годы мы в «Орленке» идеалами дышали! Огонь в груди! А вы? Твари! Пороки! Разложение! Распад! – Он выкрикивал слова, как заклинания.