Лагерь «Орленок» открылся им не постепенно, а сразу – как удар в грудь. Он лежал в ложбине, окутанный мертвой тишиной, нарушаемой лишь карканьем ворон – черных стражей этого кладбища пионерской утопии. Полуразрушенные кирпичные корпуса зияли пустыми глазницами выбитых окон, превратившись в черепа исполинов. Проржавевшие качели, потерявшие своих детей, скрипели на ветру жалобным, ледяным скрежетом. Заросший тиной и ряской бассейн напоминал болотную трясину, поглотившую смех и веселые брызги чистой воды. И над всем этим – облупившаяся бетонная стела. Когда-то гордый призыв «БУДЬ ГОТОВ!» теперь был едва читаем, как стершаяся надпись на древней могиле. Готов к чему? К смерти? К забвению? Тишина была не отсутствием шума, а активной, гнетущей субстанцией, давящей на уши, на легкие, на душу. Она впитывала в себя все, даже их шаги, делая их пришельцами в мире мертвых.

– Вот он… дух… – прошептал Бухарчик, без прежнего энтузиазма. В нем звучала не ностальгия, а щемящая, тоскливая потеря. Его широкое лицо осунулось. Он указал дрогнувшим пальцем на корпус, чуть менее других пострадавший от времени и вандалов. – Там… клуб был. Там… – Он не закончил. Слово «запишем» потеряло свою победную интонацию.

Внутри запах ударил с новой силой – сырость кирпича, пропитанного десятилетиями дождей, едкая, сладковатая вонь плесени, пожиравшей деревянные перекрытия, и подспудный запах разложения – может, грызунов, может, самой идеи, сгнившей здесь за ненадобностью. Воздух был спертым, ледяным. Пробивавшиеся сквозь дыры в прогнившей крыше лучи света были похожи на прожектора концлагерной вышки, высвечивая бесчисленные клубы пыли, танцующие в пустоте. Пол был усыпан битым кирпичом, осколками стекла, окурками и пустыми бутылками из-под дешевого пойла – свидетельствами недавних посещений таких же изгоев. На стене в лучах одного из световых столбов висела полустертая фреска. Пионеры в галстуках улыбались в светлое будущее, которое так и не наступило. Их улыбки казались теперь жутковатыми, мертвыми масками. Кто-то старательно, с почти сатанинской тщательностью, закрасил черной краской лицо одного пионера, нарисовав поверх аккуратную свастику – финальную точку на могиле иллюзий. Бухарчик отвернулся.

Установка оборудования в этом склепе пионерии была актом безумия или отчаяния. Броневик, бормоча проклятия «антисанитарии капиталистического запустения» и «тотальной деградации инфраструктуры», копошился среди мусора, отыскивая относительно сухой островок. К его собственному изумлению, в розетке у стены, заляпанной чем-то неопознанным, оказалось напряжение. Он воткнул вилку усилителя с видом сапера, обезвреживающего мину. Аппарат взревел, как подстреленный лев, его гул, многократно усиленный акустикой пустого барака и отраженный от голых стен, стал материальным, давящим. Шаланда, не глядя ни на кого, устало опустился на притащенный табурет перед своими «барабанами». Он положил палочки на ржавый обод малого барабана и уставился в пространство перед собой, его спина была согнута под тяжестью не столько лет, сколько бессмысленности происходящего. Давид молча прислонился к относительно целой стене, подальше от света и центра событий. Его синяя флейта была зажата в руке, как волшебный оберег. Бухарчик, превозмогая охватившую его апатию, водрузил кривой микрофон на треногу. Изолента хлопала на ветру, гулявшем сквозь щели. Он откашлялся, пытаясь принять ту самую «героическую позу», но поза вышла нелепой, сгорбленной, позой не трибуна, а проигравшего бойца перед последним, бессмысленным рывком. Гул усилителя заполнял все, заглушая даже карканье ворон. Сцена была готова к трагифарсу.