Драка была короткой и жалкой, но изнурительной. Оба быстро выдохлись, как спущенные шары. Они сидели на полу, спиной к спине, тяжело дыша, в царапинах, пыли и крови. Броневик дрожащей рукой вытирал кровь со щеки, размазывая грязь. Бухарчик сидел, согнувшись, держась за ушибленный локоть, его дыхание хрипело в груди. Они не смотрели друг на друга. Ненависть сменилась глухим, усталым презрением и обидой.
Тишину, нарушаемую только гулом усилителя и тяжелым дыханием, первым нарушил Бухарчик. Его шепот был хриплым, сдавленным, лишенным прежней мощи:
– Ладно… – Он выдохнул, словно выплевывая ком горечи. – Пусть будет… и про пиво, и про лагерь. – Это была не уступка, а капитуляция. – Но костры и горн – главное! Понял? Главное! – Последнее слово он выкрикнул с остатком ярости.
Броневик, скрипя зубами, кивнул, не глядя на него. Его мозг лихорадочно искал оправдание этому компромиссу. Теоретически… да, синтез тезиса (лагерь) и антитезиса (пиво) в виде песни о разложении идеалов под влиянием Запада… это все еще могло быть революционно. Двойственность. Он ухватился за эту соломинку.
– Ладно, – пробормотал он. – Да будет так.
Идея осталась. Но она была уже надтреснута, как тарелка Шаланды.
«Pioner Lager» – песня о потерянном рае, рожденная во взаимном непонимании. Первый аккорд к ее записи прозвучал не на гитаре, а в хрусте костей и лязге лопнувших струн.
Сразу после этого пришла мысль. Идея.
Идея Бухарчика – записать «Pioner Lager» не в душном сквоте, а «в натуре», на священных руинах лагеря «Орленок» – повисла в подвальном мареве как угарный газ. Ответом ей был не энтузиазм, а гнетущая тишина, нарушенная лишь тяжелым, скрипучим стоном Шаланды. Сам звук его стона был воплощением протеста костей и мышц против любого перемещения за пределы его кровати и дырявого таза.
Броневик нервно потирал переносицу и с волнением осматривал корпусы усилителя и магнитофона. «Транспортировка в полевых условиях… – бормотал он, – …неизбежно приведет к деградации материальной базы… бесполезная эксплуатация ресурсов революции…». Его опасения были не абстрактны – каждый провод, каждый контакт дышал на ладан. Давид молчал, казалось, он видел не подвал, а бесконечную дорогу обратно к пьяной тетке, к бойне. Но энтузиазм Бухарчика, разожженный утренней бутылкой «Солнцедара», был стихией, цунами, сметающим любые сомнения. Это было его крестовым походом к Гробу Господню пионерской веры.
6
Дорога в «Орленок» стала крестным путем. Проржавевшая и дребезжащая электричка увозила их все дальше от городской помойной цивилизации в царство запустения. Потом – два километра пешком. Дорога была не дорогой, а змеящейся раной в теле земли, покрытой коркой ухабов и бурьяном. Воздух был тяжелым, пропитанным запахом пыльной полыни и гниющей древесины.
Бухарчик, пыхтя, как паровоз на подъеме, нес микрофон на кривой стойке (изолента свисала лохмотьями) и часть барабанов. Каждый шаг давался с усилием, но его язык работал без устали: «Вот здесь… линейка была! Под этим дубом… слышишь, как листья шумят? Так же шумели!», «А здесь… футбольное поле! Зеленое-зеленое… А теперь… крапива в рост человека! Сука!». Его ностальгия была крикливой, натужной, как попытка разбудить мертвых.
Броневик, согнувшись под тяжестью ящика с усилителем и магнитофоном, спотыкался на кочках. Соленая влага разъедала дорожки в слое грязи на его лице. Он бормотал сквозь зубы, обращаясь не к спутникам, а к невидимым судьям истории: «…рутинное подавление авангарда… даже в логистике… буржуазная инерция… эксплуатация культурного актива…». Давид шел молча, гитара Броневика (ее кривой гриф как бы указывал путь) и его ярко-синяя флейта казались нелепыми жезлами странных пилигримов. Позади всех, отставая на добрых пятьдесят метров, ковылял Шаланда. Он опирался на сучковатую палку, найденную у дороги, и волочил мешок с остатками барабанов. Каждые сто метров он останавливался, опираясь на палку, его грудь ходила ходуном, лицо приобретало цвет мокрой глины. Он не стонал, не жаловался – просто стоял, глядя в землю или в серое небо, собирая силы для следующих ста шагов. Его тишина была красноречивее любых слов.