Толпа бездомных сгуртилась у крыльца, затаив дыхание. В костре трещали и стреляли углем еловые поленья. Крестьянские лошади у коновязи хрупали сено.

Молча и как-то бесшумно убогие вернулись к огню, встали в кружок, грея руки. Согнутая пополам нищенка тихо заплакала, и слезы не текли по ее щекам, а капали прямо из глаз на землю.

– Над убогими издеваются, сволочи! – заорал калека, потрясая над головой деревянными подручниками. – Над калеками измываются! Да, я у Колчака воевал! Но ведь я челове-ек! Пускай, полчеловека, но не полскотины же!

Все слушали его громогласный крик и вздрагивали с каждой фразой. По соседству забрехала собака, потом еще одна. Калека заскрипел зубами. Потом снова стало тихо. Лишь бородатый покхекал многозначительно и сказал с издевкой:

– А вы подавайтесь-ко в колхоз, жизнь сразу и похорошеет. Все нынче в коллективизацию передали.

– Одна надежда на милицию, – подал голос неприметный, плоский, как тень, человечек. – Меня тута не знают, можа, и заберут…

– И сердобольных Господь пошлет, – вставила горбатая нищенка. – Матушка! Скоро ль свету-то конец? Скоро ль покой будет?

– Не скоро, сестра, не жди, – смиренно ответила мать Мелитина. – Нам, сирым да убогим, от боли своей Страшного суда хочется, а люди-то ведь жить хотят. И пускай живут без страданий, пускай детей рожают да ростят, радуются пускай. А мы уж за них пострадаем. Мы у Бога приметные, на виду. А кто на виду, с того и спрос.

Прошка Грех заснул сидя, с открытыми глазами, но половинку картошины не выпустил – наоборот, стиснул так, что белая мякоть полезла из обугленной шкурки. Убогие поглядывали на ворота: ну как пошлет Бог кого? Однако распахнулись двери дома, и на пороге появилась хозяйка.

– Ладно, кусошники, заходите, – позвала она. – Да чтоб тихо, а то люди спят.

Толпа даже не шевельнулась – не поверила.

– Что? Тридцать три приглашения вам надо? – поторопила хозяйка.

Убогие недоверчиво потянулись на крыльцо и, достигнув дверного проема, бросались туда, словно ночные бабочки на свет. Мать Мелитина подняла на руки отца и двинулась последней. Хозяйка ждала у двери.

– Ты, матушка, ко мне заходи, – сказала она. – В эту дверь. А я голь перекатную по углам распихаю.

Мать Мелитина внесла Прошку в комнату, усадила на порог, глянула в передний угол – пусто… Быстренько достала из котомки склянку со святой водой, окропила углы, прочитав молитву. Тут и хозяйка вернулась, подавленная, однако суетливая.

– Что же ты дедушку на пороге-то держишь? На лавку вон посади.

– Благодарствую, – поклонилась мать Мелитина. – Голубушка, тятя мой обезножел, совсем идти не может. Нет ли у тебя кадки да воды горячей? Его бы в сенной трухе попарить, отошел бы.

– Да как же нет? Есть, – будто даже обрадовалась хозяйка. – Сейчас принесу. Воды только мало горячей, так согреем. Долго ли?

Она внесла кадку, схватила ведра, побежала по воду. Мать Мелитина нагребла трухи из конских яслей в подол, засыпала в кадку, залила кипятком, что в чугунке на печи был, накинула рядно. Хозяйка воды принесла, в печь дров подбросила, захлопотала у самовара. И лицо ее будто светом наполнилось, щеки зарозовели.

«Не от добра девка суетится, – подумалось матери Мелитине. – От нужды хлопочет, никак беда у нее случилась…»

Когда согрелась вода, мать Мелитина посадила в кадку отца, укутала сверху одежиной и чаю подала.

– Те-епленько, – заулыбался, обрадовался Прошка Грех. И тут же заснул, однако кружку с чаем не выронил.

Хозяйка испугалась, что у него глаза открытые:

– А он не помер?

– Нет, голубушка, живой, – успокоила мать Мелитина. – Я в Туруханском – прости, Господи! – чуть грех не совершила, руки на себя хотела наложить. Он увидел – вот с тех пор и не закрываются глаза…