Клейкая слюна связывала язык. Он хотел крикнуть им еще, крикнуть такое, чтобы они окаменели. Но не было таких слов.

Патрульный, что бежал следом, выстрелил на ходу, и Андрея обрызгало стеклом разбитого окна. Он бросился к стене и заметил арку проходного двора. Добежал, свернул в нее и, прислонившись к камню, перевел дух. Затем припустил через двор к следующей арке и скоро оказался на параллельной улице. Однако заметил, что вверх по ней бегут двое солдат, как раз наперерез. Прижимаясь к домам, он шагом приблизился к подъезду, потянул дверь – заперто. Солдаты его не видели, но под аркой уже слышался шаркающий бег. Андрей прошел до угла дома и перемахнул через деревянный щербатый забор. В углу двора стоял каретный сарай. Однако прятаться уже не было охоты. Все стало противно: и этот бег, и крик на улице, и занимающееся над Москвой утро.

Он ушел за каретник, забрался в густой прошлогодний чертополох и лег вниз лицом.

3. В год 1931…

Есаульский ночлежный дом, некогда поставленный милостью купцов и золотопромышленников для нищих, зимогоров да пропившихся приискателей, был переименован в Дом колхозника, и потому впускали туда лишь по справкам члена колхоза. Остальной приезжий народ, застигнутый ночью, гуртился во дворе, ожидая благосклонности молодой стриженой женщины, приставленной следить за порядком. А пока жег костер, приворовывая дрова, и с тоскливой надеждой поглядывал на высокое крыльцо, где, говорят, после одиннадцати часов появлялась хозяйка и отбирала ночлежников. А поскольку бессправочный народ был каждый день один и тот же – те же нищие, калеки, бездомные бродяжки и еще бог весть какой люд, как сор, несомый по земле, – редко кому удавалось переступить порог заповедного отныне дома. Но зато ближе к полуночи во двор приходил милиционер проверять документы, и тогда оказывалась еще одна возможность переночевать в тепле, если у кого таковых не обнаруживалось либо вызывали подозрение. А уж самых последних, что оставались под открытым небом, в основном нищих и калек, разводили по домам сердобольные есаульские старушки.

Не найдя приюта в церкви – в ней был устроен склад потребительской кооперации, – мать Мелитина расспросила людей и отправилась в Дом колхозника. Там, во дворе, уже пылал костер, вокруг которого сидел и стоял бесприютный народ. Появление монахини со старцем на закорках вызвало набожное оживление. Круг пораздвинулся, помогли усадить на пустой ящик Прошку Греха и самой дали место. А тем часом горбатая старуха-нищенка, согнутая пополам, рассказала, как можно попасть на ночлег, и, отозвав, поманив скрюченной рукой в сторонку, подальше от света костра, попросила благословения. Мать Мелитина не отказала, и тогда нищенка, целуя руку, заговорила, зашептала:

– Матушка! Мученица преблагая! Да как же ты в рясах-то ходишь? Ведь запрет ныне! Строгий запрет! Как увидют, так сразу и заарестуют!

– Как же мне ходить, сестра, коль постриг приняла? – возвращаясь к огню, спросила мать Мелитина.

– И то правда, и то, – заворковала старуха. – Так боязно, уж очень боязно.

– С верою жить не боязно…

– Истинно, матушка, истинно, – покивала, покланялась нищенка. – Мы вот ранее при церквах жили, при них питались, а ныне вот при какой церкви живем. – Она указала палкой на крыльцо. – Да и ту ведь отняли. Добро бы, места не было, а то пустая стоит – и не пускают. Семь ли, восемь человек токо и живет-ночует… Вот глядите, скоро диакон на крылец выйдет.

– Ты, бабка, не болтай-ко языком, – хмуро заметил не старый еще, бородатый странник. – ГПУ-то не Бог, мигом приберет. И нас заодно, что слушаем тебя, дуру.