Из сундука были извлечены галифе тёмно-синего цвета, рубаха в голубую полоску с твёрдым воротником, а свежие трусы, китайские тёплые кальсоны и несколько застиранную рубаху к ним Санёк выкопал из открытого ящика, куда после стирки всё складывалось охапками и так и лежало до востребования. Пошарив над дверным косяком, он нащупал паспорта, отобрал свой и сунул его в глубокий карман галифе. Деньги переложить не успел.
– Снаряжайся, снаряжайся, – каверзно, с нехорошим посулом прозвучало за спиной.
Не ответив, Санек поискал под занавеской за галанкой своё полупальто, но почему-то там его не обнаружил. Не было его и на вешалке в теплушке. Он присел на табуретку.
– Уморился, сынок? – сочувственно спросила тёща.
– Я-то? Нет, мамаш, переживаю. Ведь же в самый ясный кабинет придётся заходить в мытой куфаечке. И не за себя, за Тарпановку мне стыдно, мамаш.
Услышав это, жена влезла на печной приступок и сбросила на пол… тяжёлое, мятое и перепачканное мелом.
– Возьми, захлёба, свой «москвич».
Пронзив убогую взглядом, Санёк поднял полупальто за шиворот и пошёл выбивать из него лишнее. Тут бы и пригодился забор, но раз нету, пришлось использовать раскрытую сенешную дверь, а лупцевать попорченную одежду гладким тёщиным бадиком. В сумерках не было видно вылетающей пыли, но отчего-то ведь чихалось, и, уморившись размахивать как бы пустой рукой, Санёк решил, что дело сделано.
– Одёжной щётки у нас нету, конечно, – сказал, заходя в дом.
– Культурный какой нашёлся!
– А ведь была. Моя, армейская, – проговорил Санёк, устраивая едва ли посвежевший «москвич» на одном из гвоздей, вбитых в сосновую доску.
Тёща сидела теперь за столом, а убогая разливала щи.
– Садись, Шурк.
– Он со вчерашнего сытый.
В нормальные вечера они хлебали из одной эмалированной чашки, подливая добавку, а сегодня Саньку была сунута алюминиевая, в которой обычно готовилась пережарка из лука.
Ужинали молча, только что пошурыкивали, схлёбывая с ложек медленно остывавшие щи: утка, на которой они были сварены в понедельник, оказалась жирнющей, о чём в другой день обязательно состоялся бы разговор – вот, мол, и кормить путём было нечем, и пропадали где-то целыми днями, а жирок нагуляли не колхозный.
– Сотворим свой колхоз, и жизнь наладим культурную и весёлую, – без особой надежды, просто так сказал Санёк, отваливая от стола.
– С тобой наладишь, – пробурчала жена, но посмотрела на него уже не так косо.
Потом они стали пить чай со вчерашними вафлями. Убогая откусывала плитку с треском и морщилась, наверное, от кислоты, а тёща макала свою в кружку, посасывала и запивала мелкими глоточками. Санёк сплюнул в помойное ведро и без особого интереса подумал, что где-то у тёщи под постелью должен был лежать и коньячок, который догружали этой вот кислятиной.
– Да ведь гадость же! – не выдержал он, когда жена взялась за другую плитку. – Пейте с сахаром, – но цели не достиг.
– Богач какой, сахара у него мешок.
Пришлось уйти с глаз долой. После ужина убогая совсем оставила свой враждебно-подстрекательский тон и выдала для переодевания трусы с якорями, потому что у тех, в полосочку, резинка оказалась прослабленной, почти что верёвочкой – не держала.
Устроившись потом под стёганым одеялом, Санёк захватил одно место у жены в свой кулак, на та вывернулась, словно опытный диверсант, отвернулась и даже толкнула его вострым заносчивым задом.
– Рубля три-то хоть дашь на дорожку? – спросил, закидывая руки за голову.
– Поищи другую давалку, – прозвучало в ответ.
– Ну, тогда не обижайся.
Санёк имел в виду, что засыпать будет на спине и выведет богатырский свой храп сразу на рабочую мощность. В это время, по рассказам жены, начинает звенеть стекло в угловом окне, а кошка мяучит и просится на улицу.