Это трудное время, когда надо выживать. Кормить семью, ставить на ноги детей. А для этого ежедневно писать статьи-однодневки для прожорливой прессы. То есть сжигать себя в самим собой исчерпывающемся символическом обмене.

Профпригодность не только способствует выживанию. Она еще становится почти непреодолимым препятствием на пути к самореализации, если ты не связываешь самореализацию с растиражированностью и трескучей известностью, а испытываешь тягу к затратным занятиям поэтикой, на которую попросту не остается времени. И все это сопровождается чувством, как песок сквозь пальцы, напрасно уходящего времени. Вот где в полной мере дает о себе знать разводка профессионализма.

Возможно, это одна из причин, почему Сергей Строкань чувствует себя не совсем своим даже внутри того спектра институциональности, который обеспечивает ему средства к существованию. И даже видит себя его жертвой:

Как цепок, однако, сей град
                                  пустомель, сумасбродов, сутяг,
сей град властолюбцев, громадой своей
не похожий совсем на хрустальную Ниццу.
Застрянешь в его почерневших от крови когтях —
как мелкий грызун, остановленный хищною птицей.
Могучие крылья раскрыл кривоклювый гранит,
тяжелою тенью расплющив легко полуночные строфы,
о, как я ошибся, поверив, что он никогда не взлетит —
он взмыл над землей, и зияющий страх катастрофы
нутро обрывает – вот так скорлупу покидает
сырое яйцо,
ломается мертвая кость или бьется стеклянная тара —
земля, разрастаясь в подробностях страшных,
несется в лицо,
я падаю, но никогда не услышу удара…

Кто остался жив в 90-х, а потом в нулевых, – «не услышал удара». Но так было далеко не со всеми. Литературный ландшафт стремительно менялся. Перестали писать Александр Еременко и Иван Жданов, умер Алексей Парщиков. А еще раньше не стало Нины Искренко. Этот список тоже можно было бы продолжить многими достаточно известными именами. И лирический герой стихотворения «Супермаркет» бродит, как в морге, среди прилавков, на которых выложены товары, отдающие мертвечиной:

Если пища мертва, то ее неприступны останки,
тронешь сэндвич холодный глазами – и ты уже сыт,
в перерезанном горле безжизненной белой буханки,
словно твердая кровь, застревает полоска сухой колбасы.
Узкогорлая ваза, в которой задушены тихо
побеги восторга,
пересеянной влагой давно подавила восстанье слюны,
чтобы ты холодел у витрин продуктового морга,
подбирая покойника с яркою биркой цены.
Если эти хлеба рождены не божественным жестом,
и элитные вина не взмах над пустыней пролил,
то тебе не уйти от суфлера сферической жести,
от нелетного времени с тяжестью свинченных крыл.

Какую же цель может преследовать автор, обремененный «тяжестью свинченных крыл», если большую часть творческого потенциала пожирает непроглядная утилитарность профессиональной деятельности? Что, помимо привычки, может стоять за многолетней потребностью писать стихи? Не часто, от случая к случаю. Теряя свои позиции в общем художественном производстве, но сохраняя при этом ностальгию и потребность участия в таковом и этим создавая себе проблемы в плане профессиональной идентичности.

Является ли это только противоречием и неизжитым рудиментом юношеского романтизма. Или же в этом есть своя конкретная стратегия. Может быть, не та, которую некто программирует и выстраивает для себя, а которая сама программирует и выстраивает его литературную судьбу.

Трудно не согласиться, что современная литература как составляющая всей деградирующей гиперреальности больше не способна претендовать на управление собственными процессами. Дело даже не в том, что изменился ее ландшафт. Но, что гораздо существенней, само ее место в окружающей действительности скукожилось до минимума.