– Вы вор и сами это знаете, – говорит он.

– Да как ты смеешь, мля, щенок! – рявкает Кацман и вскакивает.

– Я ветеран войны, я кровь проливал, ах ты, мурло! – кричит он, набрасываясь на следователя.


Вбегают люди, борьба, крики. Картинка становится черно-белой. Это уже потасовка у траншеи, над кучей тел возносятся ножи, штыки, приклады, крик, мат, свист, разрывы снарядов, земля содрогается. Крупно – искаженное лицо Кацмана. То есть мы видим, что он и правда кровь проливал. Лицо все в синяках, камера отъезжает – это уже Кацман в изоляторе после драки со следователем. Глядит обреченно на окно. Подходит к нему, смотрит на одежду. Повеситься не на чем…


Отходит к другой стене, несколько раз глубоко вдыхает, выдыхает. Низко наклоняет голову, принимает низкий старт. Шепчет:


– На старт, внимание, марш…


Общий план дворика. Безмятежное кишиневское лето, оштукатуренные стены, выглядит все скорее как заброшенный пансионат, чем тюрьма (поэтому Котовский отсюда и смог сбежать, ну и вдобавок никому он на хрен не был нужен. – Примеч. В. Л.).


Из здания слышатся далекие глухие удары.


Потом топот сапог.


Камера взмывает в небо (чтобы зритель окончательно понял, что тут идет аналогия с «Форестом Гампом», можно дать фоном музыку из этого дебильного кино для менеджеров среднего звена. – Примеч. В. Л.) приземляется на улочку в кишиневском дворике, очень похожем на мазанку, где встретил свою последнюю ночь Соломон. Полная идиллия: камера глазами кошки – время от времени кошка и показана – скользит по двору. Инструменты для сада, колесо, «Запорожец», пара кресел во дворе. То есть очень состоятельный двор. Камера скользит мимо двери, по ступенькам в подвал. Перед дверью замирает – на уровне ног.

Слышно бульканье, как при полоскании горла.

Камера показывает подвал. Два человека – мы узнаем в них тех, кто был в комнате Ребе, – наклонившись над бочкой, делают движения, как прачка, когда полощет белье. Крупным планом бочка сверху – окунают в вино не белье, а человека (один из тех, девяти).

– Ты заложил Кацмана? – говорит писклявым голосом громила Копанский.

– Я не… – говорит жертва.

– Буль-буль-буль, – дает он очередь пузырьков, потому что его снова топят.

– Сука, ты заложил Кацмана? – спрашивает второй, Эфраим Эрлих.

– Я не… буль-буль-буль… – пытается отнекиваться жертва.

Его на этот раз держат под вином долго, тот, вынырнув, выдыхает из последних сил:

– Я-я-я-я-я-я-я-я….

Прерывисто, до рвоты, дышит.

– Я сдал Кацмана, – говорит он, отдышавшись.

– Я сдал его трест, чтобы нас осталось всего восемь и денег было больше, – говорит он.

– А больше я никого не собира… – говорит он.

Снова пускает пузыри, потому что его притиснули ко дну. Эфраим и Яша говорят, их лица показаны снизу, от бочки. Рукава закатаны, как у фашистов в советских фильмах про фашистов.

– Сука, врет, – говорит шахматист Копанский.

– Он нас всех по одному, как негритят… – говорит он.

– Каких еще негритят? – спрашивает Эрлих.

– Ну в книжке про двенадцать негритят, – говорит Яков.

– А-а-а-а, – говорит Эрлих.

– Это Стругацкие? – спрашивает он.

– Нет, Кристи, – говорит Копанский.

– Псевдоним? – спрашивает Эрлих.

– Нет, это англичанка, – говорит Копанский.

– Как Брэдбери? – спрашивает Эрлих.

– Брэдбери американец, – говорит, раздражаясь, Копанский.

– Но тоже фантаст? – говорит Эрлих.

– Тоже как кто? – говорит Копанский.

– Как Кристи, – говорит недоуменно Эрлих.

– При чем тут, на хрен, Кристи?! – говорит Копанский.

– Ну как бы… – говорит Эрлих.

– Кристи – это Англия и детективы, а Брэдбери – фантастика и США (произносит именно «Эсша» – как раньше советские дикторы. – Примеч. В. Л.),