Перед тем как заплакать, Аля ходит несколько часов-дней-недель-месяцев и убеждает меня, что все под контролем. Все в порядке. Я молча наблюдаю, как она кусает щеки, как забывает поесть, как слова копятся у нее в глотке, чешутся, першат, бурлят, пульсируют.

Не держи в себе, протухнет. Выплюнь, ну.


(Кто бы меня слушал.)


Потом вдруг – чаще всего, конечно, этот вдруг бывает только для Али – она ложится на пол и брызжет слезами, как плохо отрегулированный питьевой фонтанчик. Я спрашиваю (в какой-то там по счету раз):

Милая, может, хочешь поговорить?

Она мотает головой:

– Я не плакательный человек, это период такой.


День цикла, фаза луны, високосность года.


Да-да, я понимаю, у всех бывает.


Если звучащая речь – река, то слезы – буквы, которые никогда не станут словами или хотя бы буквосочетаниями. Латентные бабочки, обреченные на веки вечные остаться гусеницами.


Я сижу (стою или лежу) рядом с ней.

Я глажу ее по рукам – от плеча к предплечью.

Я глажу ее по коленям, голеням, лодыжкам.

Я глажу ее по щеке и повторяю шепотом:

Ничего-ничего-ничего-страшного-ничего-страшного-все-пройдет-все-проходит-и-это-пройдет.

Мы качаемся из стороны в сторону на волнах непроизнесенных слов.

Я включаю кран. Я мочу ладони и запястья холодной водой.

Я кладу ладони на ее лицо. Вот так, тише, тише.

Я обнимаю ее и говорю тихонечко (мне кажется, это должно ее утешить):

Зато мы с тобой есть друг у друга. Всегда.


Аля смеется, сгибается пополам, хохочет.

Ее лицо снова мокнет.

Я понимаю – мне бы тоже хотелось иметь опору понадежнее.

Может, она тоже не верит в существование «всегда».

Постоянно ловлю себя на том, что в мою речь лезут всякие ВСЕГДА / НАВСЕГДА / НИКОГДА. Самые нечестные слова, которых, по моему скромному мнению, не должно существовать. Чувства мои можно описать словами той самой детской песенки:

Вижу четко, вижу ясно —
Ну какой же тут секрет?
Ведь такого не бывает:
Жопа есть, а слова нет.

У меня так же, только наоборот: слабо верится в существование или несуществование чего-либо без начала и конца. Вот как, скажем, можно обещать ВЕЧНУЮ любовь, если никто из нас – я, по крайней мере – не собирается жить вечно? Неужели мы так боимся КОНЧИТЬСЯ, ПРЕКРАТИТЬСЯ, МИНУТЬ, СГОРЕТЬ, ПЕРЕСТАТЬ БЫТЬ, УСТАТЬ, УМЕРЕТЬ, УГАСНУТЬ, ПОГИБНУТЬ, ИСПОРТИТЬСЯ, СВЕРНУТЬСЯ, ИСЧЕЗНУТЬ, УТОМИТЬСЯ, ЗАГНУТЬСЯ, ИСТОЩИТЬСЯ, ПРОПАСТЬ, СГИНУТЬ, ИСЧЕРПАТЬСЯ, ОТМУЧИТЬСЯ, что не смеем взглянуть правде в глаза? Зима прошла, снежинка растаяла, ночь иссякла, а я – я игнорирую экзистенциальные значения слов, живу в повседневности и собираюсь ВСЕГДА тебя любить! (Теперь отгадай по выражению моего лица, шутка ли это.)


Хайдеггер считал, что осознание смертности придает смысл человеческой жизни. НИКОГДА в таком случае представляет собой конец, предел существования, с которым человек постоянно (то есть ВСЕГДА – смешно, правда?) соотносится. ВСЕГДА же может быть воспринято как попытка избежать конечности и помеха проживать каждый момент в его уникальности. Поэтому-то и заканчивается одна из главных молитв просьбой человека к Деве Марии молиться за нас nunc et in hora mortis nostrae[2], когда бы этот час ни наступил.


Хайдеггер, по правде сказать, вообще был большим мастером мотивации. В «Бытии и времени» он, например, приводит цитату: «Едва человек приходит в жизнь, он сразу же достаточно стар, чтобы умереть». Или еще вот такое было у Деррида: «Никто не может снять с другого его умирание». Пока же есть нечто незаконченное, неосуществленное, мы – счастливые обладатели хрупкого ЕЩЕ НЕ, которое должно подарить нам надежду воплощения, происхождения, реализации в будущем. Так что готовься – теперь буду каждый раз встречать тебя словами: «Привет, я тебя ЕЩЕ НЕ разлюбила!»