Эх, не поссориться бы теперь снова. Поэтому разговор о Крыме не заводить. Помалкивать, а если что, изображать глуповато-наивное удивление: «Симферополь – это где? В Африке? Или Латинской Америке?» И все попытки Наталии высказаться так, чтоб эхо было на весь дачный поселок, безжалостно пресекать. Не давать ей распаляться: «Лучше поговорим о любви!» Не для того они собираются, грузди в лукошке, чтобы митинги устраивать и покрышки жечь.

Впрочем, кто груздь, а кому и грусть, и прежде всего конечно же ей, барышне Наталье Поцелуевой, в девичестве Устиновой…

III

Заморосил дождь из маленького розового облака, похожего на птицу, раскинувшую крылья. Побарабанил по опрокинутому ведру, вымытому после того, как с ним ходили за грибами, потенькал по звонку велосипеда, пошелестел орешником, окружавшим террасу, и сразу затих.

Первой пожаловала Натали.

Только у нее могла так оглушительно хлопнуть калитка, которую она никогда не придерживала, а распахнув как можно шире, с силой отсылала назад. Отсылала так, чтобы от пушечного выстрела дрогнули колья забора и воробьи тучей поднялись в воздух.

Наталья вышла ей навстречу в своем балахоне, скрывавшем неумолимую и беспощадную полноту, и помахала рукой, дожидаясь на крыльце, пока она просеменит (протанцует) по едва намокшим от дождя оранжевым кирпичам садовой дорожки. Но до конца (до последнего кирпича) не дождалась, а уступив ей крыльцо, сама зашла на террасу, чтобы вся сентиментальная церемония произошла уже там.

Зажгла на террасе свет: уже вечерело, и самое время было зажечь. Хотя можно и не зажигать, но раз зажгла, так зажгла. Натали вступила на террасу, как адмирал вступает на палубу корабля. Разве что не откозыряла. Подруги обнялись и расцеловались. После этого Наталья позволила себе подругу не то чтобы откровенно рассмотреть снизу доверху (как любит Наталия – этак еще и сощурится и поднесет к глазам очки), а так… окинуть быстрым, мгновенным, заинтересованным взглядом.

Натали ничуть не изменилась – все такая же миленькая, здоровый сельский румянец, на вид все те же двадцать пять. По случаю выезда на дачу нарядилась в матроску. И наушнички в ушах – как у глупой девочки. И ногти покрыты ядовито-зеленым лаком. Если бы не руки, натруженные, жилистые, покрасневшие от всяких порошков, покрытые сыпью, то и не скажешь, что уборщица. Моет полы, чистит унитазы, драит раковины. Но и это ее не портит. Она ведь маленькая, а маленькие с возрастом не пухнут и не расплываются. Напротив, лишь немного скрадываются, истончаются, подсыхают, но не меняются.

Все такие же куколки.

К тому же Натали непосредственная. Ничего не таит, не прячет, всем чувствам дает выход: то всплакнет, даже повоет, то расхохочется. То истерику разыграет, да так мастерски, что невольно поверишь – актриса! А то манеры начнет показывать, жеманиться, глазки закатывать – фрукт! И свою Натали ни на какую Натку, Наташку, Наталку – будьте уверены, – не променяет.

Хотя, если надо, прикинется и Наталкой, и Наткой, и кем угодно…

После объятий и поцелуев, слишком пылких для того, чтобы сразу начать разговор, осмотрительно помолчали. Затем для приличия вспомнили свою старую, довоенную школу в Трубниковском переулке (все трое жили на Арбате).

– Я там недавно была – ничего не узнать, – сказала Наталья, призывая не столько этому удивиться, сколько признать, что странно, если б все было иначе.

– А я все собираюсь побывать, как иной раз на кладбище, да откладываю…

– Ну, уж ты сравнила – школу с кладбищем.

– Да она и есть кладбище. Почти все наши учителя померли – и физик Рашид Хамедович, и ботаник Иван Васильевич, и историк Борис Натанович. К тому же меня там никто не любил. Вернее, любила одна уборщица тетя Жанна. Вот я собираюсь и переношу. А если раз перенесешь – это уже верный признак… – Натали не заботилась о том, чтобы все договаривать до конца, – не заботилась в расчете, что ее и так поймут, но Наталья на этот раз почему-то не поняла.