Огняна вскинула подбородок, обуздывая чёрную злобу, а губы от гадливой усмешки не удержала. Ухватилась за спинку койки, испугав Воробья. Стиснула железо так, что, казалось, переломит. Попугай втянул голову, клювом защелкал. Зоря снова схватилась в ужасе за нож, не зная, что наперво делать – на душегубку кидаться или подруге, враз обезумевшей, рот закрывать.

Рыжая меж тем перебросила назад косы, заложила за спину руки. Глаза у нее стали совсем шалые, а в голосе птицы запели:

– О том не жалею, и никогда не пожалею. Я в войну белый хлеб жевала, чаем с шоколадом запивала, да на простынях шелковых с есаулом ифритовским лежала. А он мне плечи целовал, и губы, и…

Ясна вдруг замолчала, застыла, словно почувствовала что-то, и обернулась к шкафу. Там стоял надзорщик – спокойный, как из глыбы вытесанный. Глядел на всех троих бесстрастно, ровно, будто ничего перед собой не видел особенного. Судя по злорадству в глазах Огняны, стоял он там долго.

Лицо у Яси сразу стало жалким. Она глянула на Соколовича затравлено, прижала ладони к груди, скривила губы. К нему шагнула – как с обрыва прыгнула. Пролепетала с отчаяньем:

– Мир, я…

– Пошла вон, – сквозь зубы протолкнул надзорщик, не двигаясь с места.

Полянская глянула гневно и решительно, но тут у Мирослава сапоги увидела. Старые, сбитые да вытертые. Те самые, в которых Решетовская была вчера, и которые скормила столу. Ясна немедля сложила руки на груди, почтительно заулыбалась и стала похожа на увешанную замками дверь:

– Как скажете, Мирослав Игоревич. Пройти позвольте, сделайте такую милость.

Соколович, не глядя, шагнул в сторону. Зоряне кивком указал дорогу след за Полянской, дескать, и ты ступай за драгоценной подружкой. Щёлкнул замком за обеими, прислонился к дверям и окаменел. Не шевелился, не дышал, не смотрел. Стоял истуканом ровно там, где Ясна вчера на пол сползала, и сжимал в руке сапоги. Попугай перемахнул на люстру и там замер, боясь моргнуть.

Памятуя, что терпение суть величайшая добродетель, Решетовская надзорщику не мешала. Но коль скоро терпения у нее наличествовало не много, выдержала Огняна не долго. Не остыв ещё от свары, горькая и раздраженная, она с бессовестной насмешкой спросила Соколовича:

– Мирослав Игоревич, сапоги отдадите, али так, показать принесли?

Тот моргнул, заметил Огняну. Не сразу вспомнил, о каких сапогах речь. Поглядел на маленькую в его кулаке обувку, бросил у ног Решетовской. Дождался, когда она обуется, и только потом сказал:

– Подпиши.

На клетчатый стол легли перо с чернильницей и три грамоты – те, что ей полагалось подписать ещё вчера. О порядке жизни в каземате, о наказаниях за провинности и о сроке заключения.

– Что значит – «срок заключения не определён»? – скрипучим голосом поинтересовалась Огняна, и клякса сорвалась с кончика пера на зелёную клетку стола. – Кто определит и когда?

Она поглядела на надзорщика злющими глазами, но ему, казалось, не было до того никакого дела.

– Подписывай, – обронил он ровно.

– Не стану!

Душегубка бросила перо, и чернила брызнули на бумагу.

– Как определят срок – так и приносите, хоть слезами своими горькими подпишу, хоть кровью.

– Страх потеряла? – пока ещё спокойно спросил Мирослав Игоревич.

– Больше и терять-то особо нечего, – кивнула Решетовская, отодвигая стул, дабы встать.

Надзорщик опустил на её плечо пудовую ладонь и вдавил обратно в стул. Пересилить истощенную ведьму было не трудно.

– Повесят.

– Правда?! – обрадовалась Огняна, и выдержка, наконец, изменила ей. Душегубка вскинула к надзорщику голову и зачастила обвиняющие:

– А почему сразу-то нельзя было? К чему вот эти прыжки в колодец, казематы: туда не стань – сюда не ступи? Предатели с детоубийцами на соседних койках, а их не тронь! Зачем?! Чтобы чуть что – петля? Батоги? Так не страшно, не впервой!