– Я не забыл. Если у меня будет такое разрешение, и всё получится, я учту ваши и Вадима Олеговича возможные интересы. Если мы все уцелеем.
Наша бабушка тридцать пять лет жизни прожила в голоде, вместе со всеми другими простыми людьми. Мы этого времени совсем не застали. А старики и родители не любили об этом рассказывать. Так, иногда, скупо. Бабушка – как они строили дамбу, и им давали за это по хвосту ржавой селедки, в то время, как Лама кишел рыбой; и как она умирала от голода с новорожденной дочерью, и ей с колхозного склада отпустили полстакана кукурузной муки, ведь муж её был не рядовой колхозник, а бригадир. И что она соседке дала ложечку сваренной кукурузной кашицы: «Соседка облизала ложечку, поблагодарила меня и ушла домой». Я уже помню, как бабушка нарезала для приходящих к ней иногда деревенских женщин хлебницу белого хлеба с верхом. Они молчали и смотрели большими глазами на этот хлеб и пили горяченный чай с молоком из фаянсовых блюдечек, ставя их на пальцы, и скупо брали хлеб и намазывали его маслом и вареньем. Хлеб появился, а рыбы не стало. Ее ловля почти всегда в наступившие времена была в запрете, но ведь в воде она не учтена, и всеми-правдами и неправдами людям удавалось её спроворить, а кому-то и продавать тайком. И вот, теперь на рыбу полный и жёсткий запрет, словно вода, что плещется так же широко и вольно, как раньше, теперь сухая.
Мы снова сели в Митину машину и поехали в сторону, противоположную от железной дороги, на ещё одну могилку, нашего дяди, он лежал отдельно в другом быстро растущем кладбищенском массиве с видом на высокие заводские трубы. Дядю было найти легче, по высокому лиственничному кресту, а всего таких крестов было три-четыре, не более. На крест садились голуби и вороны, он был в потёках помёта, время от времени смываемого холодными серыми дождями. На фотографии дядя был в смиренной чёрной скуфеечке и с большой седой бородищей. Это он не смог встретить нас в монастыре и не повёл в монастырскую трапезную, и мы тогда уехали искупаться да чего перекусить. Мы и ему положили ветку калины и цветок подсолнуха, постояли и поехали в Халук.
Погоду обещали солнечную, но в прогноз что-то не верилось. Пространство хмурилось и морщилось тучами, уносимыми и приносимыми ветром, как листаются серые страницы книг. Раньше холодный фронт приносил северо-западный ветер, теперь его дарует северо-восточный, по чьему-то замыслу тают и тают льды Ледовитого океана, климат становится сырым и сумрачным. Нам нравятся и сумрак, и печаль, несущие сосредоточенность мысли, но, когда едешь искупаться в Ламе, солнце не помешает, да и вообще, тепло нужно не только от тёплой одежды.
Мы проехали железнодорожную станцию с обслуживающей её деревушкой. Людей на станции работает всё меньше, всё меньше по числу вагонов пассажирские поезда, электричка, раньше ломившаяся от местного таёжного люда, добытчиков, ходит всё реже и реже, и более, чем пуста. Можно представить, что в избах здесь теперь живут в основном какие-нибудь осевшие поездные побродяги. Школы здесь и начальной никогда не бывало, а магазинчик, существовавший даже в войну, несколько раз закрывали, открывали – и теперь закрыли уже напрочь. За станцией заправка. Митя заправился на ней впрок, памятуя о том, как пять лет назад его брат на этом маршруте всё не мог заправить свой «фольксваген», чудом хватило бензина на обратный путь.
И вот мы снова мчимся, мчимся по федеральной трассе с обступающими её пустыми зелёными долинами, а потом сворачиваем налево и мчимся к Ламе, минуя старинные деревни, пашни и пастбища, когда-то староверческие и казачьи, а теперь, в отсутствии первых и вторых, всё более пустеющие. Нам не одиноко в этом просторе, потому что, именно простор с нами, его хочет душа, словно она сама огромна, а не мизерна, как нам говорят. Мы спешим и спешим, чистая мысль всегда выбирает скорость движения, а не деяние. Всё мимо, мимо, а почему мимо, когда и особой цели нет, кроме бесконечного бегства от всего? Мимо, мимо – ради бегства. Это Александр Блок писал: