– Сейчас не пойми что творится, – сказал Сан Васильич. – Начальство как с ума посходило, так что мало ли… Не говори на всякий случай. Никому. Поняла?

Соня кивнула, хотя слов хирурга практически не слышала – она с тихим ужасом смотрела на лежащего на продавленной койке Лемишева. Мундир и шинель с него сняли, гимнастерку наспех разрезали ножницами; вставшие колом от высохшей крови края ткани прилипли к коже. Смотрелись раны страшно, и Соне приходилось снова и снова сдерживать подступающую к горлу тошноту.

На фронт она прибыла сравнительно недавно – всего-то два месяца назад, но искренне полагала, что и за эти два месяца насмотрелась такого, что и в страшном сне не привидится. Сколько жизней оборвалось у неё на глазах, сколько молодых красивых парней стали инвалидами, сколько сошли с ума! Соня уже и лиц их не помнила: они проходили нескончаемой окровавленной чередой, один за другим, один за другим… Ей казалось, что душа её давно зачерствела – она уже без какого-либо страха и горечи выписывала похоронки – эти скорбные серые бумажки с сухой информацией, закрывала окоченевшие веки, сносила в братскую могилу тела молодых ребят. Первое время каждая смерть вызывала у неё внутреннее содрогание и жгучую, нестерпимую боль, теперь же она не реагировала практически ни на что.

Но при одном взгляде на Лемишева в глазах у неё темнело. Ей казалось невероятным, что, потеряв столько крови, Лемишев всё ещё жил – отчаянно боролся за каждый вдох, но всё-таки жил. Глаза запали, и под ними пролегли тёмные круги, на выпуклом белом лбу блестели маленькие капельки холодного пота, ноздри вздрагивали и округлялись. Иногда бескровные, белые как бумага губы размыкались, и тогда Соня подносила к ним стакан с водой. Руки отчаянно тряслись, и сколько бы она ни пыталась успокоиться, ничего не помогало – ни морозный ноябрьский воздух, ни умывание ледяной водой. Даже стакан чистого спирта никак не подействовал.

Медикаментов катастрофически не хватало. Перевязочные материалы можно было посчитать по пальцам, и большинству бойцов раны перематывали обычной тканью: разорванными на полосы халатами, платьями и ночными рубашками – всем, что только удавалось сыскать. Когда кончались и эти «бинты», в ход шли мешковина и даже обрывки брезентовых плащей – всё лучше, чем совсем ничего. Потом эти жалкие полоски ткани полагалось тщательно выстирать и прокипятить, после чего их снова пускали в ход, зачастую с пятнами так и не отстиравшейся крови. А порой и времени на стирку не хватало – с каждым днём раненых поступало всё больше.

Лемишев зашевелился и что-то неразборчиво пробормотал. На мгновение веки его приподнялись, и Соня увидела мутный взгляд светло-карих глаз. К горлу подкатила новая волна удушающей, липкой тошноты, и она машинально прижала ко рту ладонь.

– Давай, Сонечка, – устало вздохнул Сан Васильич и отёр пот с лица засаленным краем рукава. – Готовь капитана к операции.

Соня сглотнула.

– Хорошо…

Она знала – нет, была твёрдо уверена, что Лемишев умрёт. Ну не живут с такими ранениями, не живут!.. Удивительно, что его до медчасти-то доволочь успели.

Она осторожно, стараясь не беспокоить его, стянула с него гимнастёрку, дрожащими пальцами расстегнула штаны, стараясь не касаться рваных краёв ран. В некоторых местах ткань пришлось буквально отдирать от тела, но Лемишев не реагировал, лишь тяжело, натужно дышал. Точнее, хрипел, будто лёгкие отказывались вбирать в себя воздух, и ему приходилось насильно его туда пропихивать.

На глазах вдруг выступили горячие слёзы, и Соня зажмурилась на мгновение, проглотив вставший в горле огромный ком. Всё-таки страшно это, тяжело – война.