– Ну что, чайку? Или сразу? – бодро спросил он.

И в этом вопросе не было ни двусмысленности, ни намёка. Он просто предложил – чай или всё остальное. Как будто не видел разницы. Как будто оба варианта – часть одной непрерывной бытовой процедуры: зашёл, разделся, посидел, полюбил.

Голос у него был простой, без романтической закваски, без попытки обольщения. Это и пугало. Он не играл в игру. Он просто жил. И предлагал ей войти в его жизнь, не меняя обстановки, не пряча грязное, не настраивая освещение. Просто – заходи, вот я, вот ковёр, вот шорты.

Валентина стояла на пороге, стискивая сумочку обеими руками, будто держала ею плотину эмоций. И мысленно повторяла как мантру: «Назад. Срочно назад. Скажи, что у тебя аллергия на… на всё. На духи. На трусы на люстре. На пятна в форме Австралии на скатерти. Скажи, что тебе звонит кошка. Что ты оставила плиту. Что забыла выключить стирку, не включив её».

Но ноги не двигались. Они почему—то корчились в ботинках, как два деморализованных бойца, прошедших марш—бросок. А глаза – упорно рассматривали висящий на гвоздике пакет с крышками от майонеза. Просто потому, что это было безопаснее, чем смотреть на диван, где ей, очевидно, предстояло сидеть. Или лежать. Или… страшно подумать.

Кляпа тяжело выдохнула, с интонацией женщины, потерявшей веру в человечество:

– Валя. Если сможешь пережить этот интерьер – выносить ребёнка будет уже как СПА—процедура. Тут у тебя тренировка в боевых условиях. Хоть на шахте рожай. У него даже пыль с характером. С характером агрессора.

Валентина кивнула. Не Паше. Своей спине. Своей судьбе. Всем стенам этой квартиры, которые смотрели на неё с равнодушием завсегдатаев.

Паша уже на кухне что—то ставил на плиту. Судя по звукам, это была кружка и, возможно, кастрюля. Или жестяная банка. Или обувь.

– Я, кстати, убрался. Специально. – крикнул он. – Обычно тут… ну… по—настоящему страшно.

Кляпа взвизгнула:

– Это? УБРАЛСЯ? О, Боги моего бесплодного сектора… А как выглядит, когда он не убирался? Там бегают тараканы в бронежилетах?

Валентина вдохнула медленно, ртом, да с такой осторожностью, как будто воздух был не здесь, а где—то в Швейцарии, и его нужно было импортировать по предварительному запросу. Она собрала в кулак остатки воли, вытянула спину, как на экзамене по строевой подготовке, и, не глядя ни на ковёр, ни на потолок, пересекла границу между цивилизованным ужасом и пыльной неопределённостью.

И всё—таки вошла.

Музыка заиграла с легким треском – будто динамики поначалу пытались отказаться, потом сдались и, закатывая глаза, начали воспроизводить что—то медленное, неуверенное, как будто сами стеснялись собственного звука. Это был не романтический саундтрек, а скорее музыкальное извинение за всё, что происходило и ещё произойдёт.

Паша вытянул из кухонного ящика три свечки и, с выражением, будто сейчас будет делать предложение, выставил их на стол. Одна – с запахом ванили, другая – с отчётливым шлейфом общественного санузла, третья вовсе не пахла, но выглядела так, как будто уже однажды догорала в честь какого—то сомнительного юбилея.

Поставил их рядом с пакетом чипсов, в который кто—то, видимо он же, случайно уронил пульт – и не нашёл. Или нашёл, но решил, что теперь это часть дизайна. Там же, в хаотичном порядке, валялись нож для сыра, пластиковая ложка, пробка от вина (вина не наблюдалось), и что—то, похожее на жёлтый лего—кирпичик, зачем—то припечатанный к столу скотчем.

Валентина села на диван неуверенно, с выражением лица женщины, которую пригласили присутствовать на репетиции аварии. Диван чуть хрюкнул под ней, но остался на месте. Она осторожно прижала колени к груди, пальцы сцепились в замок на щиколотках, а глаза метались по комнате, выискивая хоть что—то, что не пугало. Но находились только занавески с футбольными мячами, пустой аквариум с одинокой резиновой уточкой, и плед, похожий на скатерть, которую хотели сжечь, но передумали и оставили жить на диване.