Он упустил момент и поплатился: унижен, сражен наповал, даже не успев вылезти из окопа.
Однако наш герой по целому ряду признаков оставался все-таки евреем. В людях этой маленькой, но заметной части народонаселения весьма распространена бешеная вспыльчивость особого вида. Она часто проявляется откуда ни возьмись у тихих, смиренных, глубоко интеллигентных особей в минуты, когда никто ничего подобного не ждет, а, напротив, готов дожать, добить, дотоптать полумертвого от страха иудея. Эта вспыльчивость есть, может быть, некая форма протеста скорее не против слов и действий обидчика, а против собственной же вековечной покорности судьбе, издревле унаследованного страха и испокон веков побеждавшего благоразумия.
Фогель выскочил из топкого кресла, перегнулся, опершись руками о край начальственного стола, и, приблизив арбузнопунцовое лицо почти вплотную к малининскому, заорал истошно, во всю мощь почти здоровых легких: «Сам сукаблядь, фашист паучий!..»
Позже Фима мучительно недоумевал, с какого рожна он приплел к своему «ответу Чемберлену» столь витиеватое биолого-идеологическое определение. Но в тот момент непреодолимо взбурлил гнев, и контроль над собою полностью был утрачен.
Глаза Малинина расширились, он оцепенел, глядя на этого взбесившегося очкарика, как на кобру в смертоносном выпаде.
Не его одного парализовало. Свидетелем сцены и еще одной огорошенной жертвой Фиминого экстатического бунта, бессмысленного, но неожиданно эффективного, оказался Евгений Арсик, успевший тихо открыть дверь и просочиться аккурат за секунду до бессмертной филиппики Фогеля.
Арсик был невысокий, с виду добродушный крепыш, но редактор и отсек (ответственный секретарь) крайне жесткий и суровый. Сказывался характер, закалявшийся в юности на морских дальневосточных просторах.
Пугающая тишина воцарилась в кабинете Малинина, все трое ошарашено переваривали случившееся. Первым переварил Малинин. Очухавшись, он предложил Арсику сесть, а себе и Фиме – успокоится.
Новоявленный бунтарь и сквернослов тотчас сник и перевалился назад в кресло, уставившись в пол.
– Мы все погорячились, – хрипло произнес Малинин, поймав недоуменный взгляд Арсика, которого к погорячившимся подверстали, как колонку о погоде к передовице. – Но вы должны понять, Ефим Романович, что вы чудовищно подставили газету, меня лично, Евгения Палыча, всех… Я подписал номер. Не мне вам объяснять, какие времена и кого обидели. Последствия непредсказуемы. Мне уже звонили. Вызывают. Простите за излишнюю интеллигентность, но я свою жопу подставлять не намерен. Автор – вы. К сожалению, в моей газете, под моей визой.
Фима взял себя в руки и попробовал вернуть тот тонус, каким зарядил себя по дороге в редакцию. Тонус не возвращался. И тогда он начал свой рассказ тоном подследственного, дающего показания под грузом неопровержимых улик. Впрочем, когда он дошел до экспертизы, произведенной Проничкиным («обозначил его как специалиста экстра-класса, но фамилии интуитивно не озвучил»), что-то в нем ожило, воспряло, появился некий легкий азарт постижения истины, и финал своего повествования Ефим Романович исполнил уже не как подозреваемый, а скорее как следователь, делающий выводы по результатам экспертизы.
– Итак, господа, если исходить из тезиса, что я нормальный, аполитичный, не замеченный в ереси, тихий лабораторный человек, да к тому же крайне осторожен и, не скрою от вас, трусоват, то злой умысел или желание подшутить над вами и над Ним никак не проходит, ну, не вяжется никак с моей персоной. Давайте пригласим вашего специалиста к моему компьютеру, давайте меня освидетельствуем на предмет психической устойчивости. Но первое, что надо сделать, – срочно проверить, что получил на свой электронный адрес юноша-редактор Костя Ладушкин, который со мной, так сказать, на линии. Что он передал Буренину на визу, а Буренин, соответственно, скинул вам, – Фима выразительно взглянул на Арсика.