Я вывел хозяйский велосипед и помчался на станцию. Пробежал по пустой платформе, постучал в окошечко кассы. Заспанная кассирша принялась дозваниваться до Перхушкова. Я ждал «скорую помощь» у переезда, дрожа от утреннего холода. Сторожиха шлагбаума дала мне закурить. Из темноты подъехала машина.
– Дорогу знаете? – спросил я.
– Знаем, – пробурчал хмурый фельдшер. – Ездили уже.
Я старался не отставать от машины. Начало развидняться; по шоссе, по пруду, по лугам полз туман. К даче мы подъехали одновременно, в бабушкину комнату я вбежал вместе с фельдшером. Все было кончено.
Фельдшер проверил пульс, потрогал бабушкины закрытые глаза, приподняв перину, осмотрел ноги, на которых проступали уже синеватые пятна.
– Зачем было «скорую» вызывать? – сказал он грубо.
В наступающем рассвете мы с мамой шли к станции и разговаривали о постороннем. В электричке мама задремала, привалившись головой к оконному стеклу. В Кунцеве мы высадились и на шоссе поймали такси. С первыми лучами солнца въехали в туманную Москву. Завернули к Венцелям в Беляево, я взбежал на четвертый этаж, звонком разбудил всю семью, сообщил о случившемся. Стоя в прихожей, Борис Людвигович и Екатерина Ильинична с ужасом на меня смотрели, Сашка заплакала.
В нашей больнице выяснилось, что записка фельдшера не может служить свидетельством о смерти; на том же такси поехали обратно в Жаворонки. Мама ждала меня в машине, пока я получал свидетельство. Вернулись в Москву, заехали в ЗАГС, потом в похоронное бюро на Донской улице.
– Нет-нет, нам без кистей и лент. И венков тоже не надо. Нам один гроб, пожалуйста.
Машины для перевозки в этот день у них не было, но мы договорились с шофером, высоким кудрявым парнем, что после работы он поедет сам, без наряда. Пообедали в кафе и – домой. Мама засела за телефон, я прилег на диван. Пришла Сашка, занялась уборкой квартиры. В четыре, как было условлено с шофером, я прибыл на Донскую. Ждал во дворике, слушая доносившийся из бюро гам: жулики-шоферюги старались надуть диспетчершу. Видимо, им это удалось – они вывалились во дворик, громко гогоча, хлопая себя по ляжкам и подсчитывая выручку.
Кудрявого не было. Я договорился с двумя другими, и мы поехали. Я сидел между ними в кабине. Туча, похожая на марево, поглотила солнце, от духоты с нас лил пот.
На даче, кроме Молчушки с Микой, были уже Екатерина Ильинична и Валя, приехавшая из Ленинграда с Леночкой. Гроб внесли в бабушкину комнату. Гробовщики сняли простыню – бабушка лежала пожелтевшая, с втянутой в плечи головой. Они подняли ее за плечи и за ноги и переложили в гроб, голову сильно вдавили в подголовье. Понесли, погрузили в фургон. Молчушка с Валей сели в кабину (Екатерина Ильинична осталась с детьми), а мы со вторым гробовщиком легли в фургоне на пол по сторонам гроба.
– Только бы на мусора не нарваться.
Гроб подпрыгивал на ходу, крышка съезжала, и то один, то другой из нас поднимался, чтобы поправить ее. Третий раз за этот день я ехал в Москву. Приехали.
– Ну, ты не обидь нас, хозяин, накинь тридцаточку. Рисковали все-таки…
Молчушка с сестрой сбегали в магазин за белой тканью, и я обил ею гроб и крышку. Гроб с бабушкой стоял на обеденном столе, я, сидя на полу, приколачивал маленькие гвозди, а женщины в этой же комнате шили покрывало. Потом, как советовал бальзамировщик, я накрыл бабушкино лицо мокрой тряпочкой и плотно пригладил ее к холодным, окаменевшим чертам.
На следующий день началось вторжение в Чехословакию. Мне, как и многим моим соотечественникам, было стыдно, что я – русский.
Похороны (22-го) прошли с унизительной поспешностью. Мы, будто сговорившись, делали вид, что ничего не произошло. Кто-нибудь посторонний и не догадался бы, что у нас несчастье. А между тем бабушкина смерть потрясла нашу семью до основания.