Кивни, и изумишься! Книга 2 Сергей Попадюк

© С. С. Попадюк, 2019

© «Время», 2019

* * *

Памяти мамы – Любови Рафаиловны Кабо

Жизнь – без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами – сумрак неминучий,
Иль ясность божьего лица.
Блок. Возмездие

1984 (продолжение)

* * *

10.03.1984. После малоснежной зимы, теперь, когда температура поднялась до 0°, вдруг густо повалил снег. И вот – превращается в слякоть.

Работа не идет. Вторую неделю буксую на одной фразе – и ни с места! Такого, кажется, даже с Флобером не случалось. Я в отчаянии.

Казалось бы, что может быть проще: пренебреги неудавшимся местом и иди себе дальше. Потом можно будет вернуться и переделать; главное – не потерять темп. Ан нет: сознание заякоривается в злосчастной фразе (то есть в злосчастной мысли), даже не понимая толком причин своей неудовлетворенности; канат натягивается и не пускает.

Ведь есть некое неопровержимое основание, препятствующее тому, кто решается написать что бы то ни было…

Платон. Письма. VII. 342 a

Как знать, а вдруг после того, как злосчастная фраза (то есть мысль) обретет наконец нужную форму, откроется совсем другой путь для дальнейшего движения? «Там одно слово убавлено, здесь прибавлено, а тут переставлено – и все выходит другое», – говаривал Гоголь (если верить С. Т. Аксакову). «Иначе расставленные слова обретают другой смысл», – подтверждает Паскаль.

То, что предложение выражает, оно выражает определенным, четко упорядоченным способом: предложение внутренне организовано.

Витгенштейн. Логико-философский трактат. 3. 251.

Вот и произвожу я бесконечные перестановки слов в поисках ускользающего смысла.

* * *

Мне нужен успех, громкий и несомненный успех, который возвысил бы меня в собственных глазах, вернул утраченную уверенность в себе, вырвал из набитой колеи и начал новую полосу в моей жизни. Эта жизнь меня убивает. Я вступил в пору зрелости, в пору спокойного сознания своих сил… Не такой я человек, чтобы обойтись подкожными запасами.

…Пора, наконец, добиться успеха или же броситься из окна.

Флобер. Письмо Луизе Коло. 16 января 1852 г.

Нужно, следовательно, защитить диссертацию, и поскорее, другого выхода у меня нет. Боюсь, однако, что я не только созрел, но успел уже и перезреть для этого выхода. Мне неинтересно то, что я сейчас пишу. Поэтому и пишется так трудно.

Записывание, изложение познанного (как бы познанного) есть обычно самая эффективная фаза познания. Вторым знанием называет Потебня «познание, совершающееся в слове»[1]. Это не просто фиксация уже «готового» знания. Усилия, необходимые для подыскивания нужного слова, активизируют мысль так, как это невозможно было прежде: тут не только мысль – тут все существо человека сосредоточено в одном стремлении. Только такая – направленная – сосредоточенность и способна вывести сознание из созерцательного состояния, преодолеть извечную дихотомию «субъекта» и «объекта», проникнуть, вжиться в предстоящий сознанию предмет. Поэтому усилия, направленные, казалось бы, только на письменную фиксацию уже «готового» знания, – именно они-то и приводят к рождению, к созданию этого знания[2]. «Готовое» знание всегда преображается в процессе оформления, и подчас неузнаваемо преображается.

Здесь и впрямь можно утверждать: лишь отыскав, узнают, что искали.

Витгенштейн. Культура и ценность. 385

И это переживаемое становление чего-то нового, недоступного прежде, это достигнутое наконец единство приносит радость…

Le hasard vaincu mot pur mot[3].

А я теперь озабочен лишь тем, чтобы возможно точнее отразить уже действительно готовое, варившееся во мне лет пятнадцать, если не больше, и много раз перекипевшее знание. Процесс оформления запоздал, нажитое мной успело остыть, скиснуть, превратилось как бы в общеизвестное. Я не способен еще раз это «пережить». Одного яйца два раза не высидишь! – справедливо замечает Козьма Прутков.

Я совершенно ясно представляю, что я должен написать; все мои усилия направлены только к тому, чтобы написанное вполне соответствовало этому представлению. Неожиданности, открытия – исключены; все давно готово. Мне потому и трудно, что – скучно. Зачем писать, если и так все готово? Я вымотан и обессилен, как никогда.

* * *

Но если я еще способен написать эти слова: «вымотан», «обессилен», – значит, не все потеряно.

Добро, Петровичь, ино еще побредем[4].

* * *

18.04.1984. Вернулся из Астрахани, где пробыл восемь дней. Сначала нас было шестеро: Панкин, Леша Кирилловский, Зиновьев, Экк, Ванда из отдела Колтуновой и я. Мне пришлось внедриться в эту группу, чтобы получить часть той суммы, которая причитается нам с Серегой Гельфером по договору за сданные еще осенью паспорта. Деньги – 2266 рублей – я получил в первый же день, остальное обещали в июле.

Мы обследовали и обмеряли дом Демидова. Через пару дней уехал Экк, выполнив свои инженерные изыскания, еще через день – Ванда с собранными из зондажей образцами раствора. Мы остались вчетвером. Жили дружно и работали интенсивно. В последний вечер отпраздновали мой день рождения, пригласив к себе в «Астраханскую» трех девочек из бригады Женьки Журина – они жили в «Новомосковской».

Вообще наших, из разных мастерских, в этот раз что-то много понаехало в Астрахань: в общей сложности человек тридцать. Каждое утро, отправляясь на объект, мы проходили мимо работающих на Советской улице наших геодезистов; каждый раз, заходя к Мишенькину в контору, я встречал у него Журина. Но мне и в голову не могло прийти, что у Женьки работает здесь Ира Родионовская. Я прямо взвыл, когда узнал, что целую неделю она была рядом, а я не подозревал об этом.

Мы пили водку в нашем с Панкиным номере, закусывали щукой, сазаном, консервами. Ребята устроили мне замечательный праздник. Позже подошли Мишенькин и новый его сотрудник (Саша, кажется). Я спустился в магазин и купил еще две бутылки. Дальше нечетко помню. С наступлением темноты мы вышли гулять, и на волжской набережной я остался наедине с Ирой. Я привел ее в бар «Лотоса», тут к нам присоединился совершенно пьяный улыбающийся красавец Леша. Меня распирало желание разгула – утром я снял с аккредитива полторы сотни, – и в баре я заказывал коньяк. Потом мне удалось избавиться от Леши, а мы с Ирой оказались на набережной Канала. Не понимаю, как мы туда добрались: мы только и делали, что целовались. Я затаскивал ее в такие закоулки, где ночью и один не решился бы появиться. На углу Кировской она сказала, что хочет вернуться в гостиницу. Я проводил ее до «Новомосковской» и долго еще торчал на улице, с пьяным упрямством ожидая, что она выглянет в окно. Она не выглянула.

Вернувшись в «Астраханскую», узнал от Панкина, что Леша пропал. Дальше случилось следующее. Наутро Панкин мне рассказал, что, выслушав его, я немедленно взял инициативу в свои руки. Я, по его словам, действовал складно и организованно. Прежде всего решительно заявил, что Лешу необходимо найти и что это мое дело. Затем сел на койку и выкурил сигарету. Затем встал и направился к выходу. Затем вернулся, чтобы захватить документы, и при этом беспрестанно повторял, что мы сейчас всю Астрахань перевернем; а когда наконец мы вышли из подъезда и нам навстречу из темноты выплыла все та же пьяная Лешина улыбка, – тут я выключился.

– Это произошло мгновенно, – рассказывал Панкин. – Даже удивительно: был человек – и нет его! Обратно в номер ты катился по стенке…

Утром мне было скверно. Даже чая, которым отпаивал меня Панкин, душа не принимала. Мы отправились на поиски кефира. Денек был серый и ветреный, накрапывал дождь. В магазине на Стрелке выпили черного кофе с простоквашей, есть бутерброды я побоялся, но купил с лотка два яйца и в номере сварил их всмятку. Немного полегчало. Тогда, преодолевая слабость и головокружение, в сопровождении Панкина я съездил на рыбный рынок, купил два десятка тарани («тарашки», как ее здесь называют) в Москву, после чего успел еще добежать до «Новомосковской», чтобы увидеться с Ирой, – они там во главе с Журиным тянули ноль по первому этажу – и на обратном пути купил в магазине двух сазанов горячего копчения.

Когда вернулся в гостиницу, ребята меня уже ждали (Леша за это время побывал у Мишенькина, заполнил журнал архитектурного надзора). Мы взяли свои вещи и вышли к автобусу, чтобы ехать в аэропорт.

* * *

Ходил в военкомат – просить для Мити отсрочку. Я объяснил все как есть: что вот уже два года парень усердно и добросовестно занимается биологией, ни девочек, ни пьянок, ни телевизора – приходит с работы и сразу за книги; что в прошлом году он не добрал всего полбалла на биофак и, имея возможность наверняка поступить в Институт тонкой химической технологии, наотрез отказался от нее; что от армии он не уклоняется, да и не избежит ее в любом случае, но пусть сначала сдаст экзамены – обидно будет, если такая целеустремленная подготовка пропадет впустую.

Военком – краснолицый полковник – выслушал меня внимательно.

– Хорошо вас понимаю, – сказал он. – Но, к сожалению, сделать для вас ничего не могу. Не мы определяем сроки. Вся эта партия, в которую входит ваш сын, должна быть отправлена до десятого июня.

– Но как раз десятого, – возразил я, – ему и исполнится восемнадцать. Стало быть, он не подлежит весеннему призыву…

– Все равно, – ответил военком уклончиво.