* * *

Шли дни, и Ту Доу вместе с рабами трудился в каменоломнях на горе Лишань. Углубление в горе, из которого вырубали камень и выносили в предгорье, было невероятно большим. В нем и вокруг него, сменяясь днем и ночью, трудились тысячи и тысячи рабов. Они, подобно муравьям, наполняли собой все возрастающую громадную каменную чашу, совершая свою работу безостановочно и в строго установленном порядке. В светлое время суток из скал ими вырубались цельные глыбы, часть из которых после замеров волоком перемещалась на отведенную для них площадку, а большая часть прямо на месте крошилась на мелкие куски. Ночами же все это крошево выносилось из котлована в заплечных плетеных корзинах. Каждый день с самого раннего утра из него начинали подниматься невероятные клубы пыли, и уже с восходом солнца они сливались воедино и затмевали собой небо. Грохот стоял настолько сильный, что его было слышно на расстоянии полудневного пешего перехода, а надзиратели даже на отдалении от предгорий, крича в ухо друг другу, не могли расслышать и понять сказанного.

В землянках рабы обитали также в две смены. Дневные каменотесы и ночные носильщики никогда не виделись, и по этой причине никто из них не знал, из чьей именно посуды принимал скудную пищу и на чьем тюфяке спал во время отдыха, хотя каждый осознавал, что пользуется ими с кем-то в паре.

Ту Доу, не проронивший до сих пор ни одного слова и за это прозванный среди надзирателей немым, трудился ночами и поэтому в самые первые дни нахождения среди рабов, несмотря на полумрак в землянке, никак не мог привыкнуть к дневному сну. Однако довольно скоро он понял, что если он не научится быстро засыпать и таким образом восстанавливать силы, как это делают другие, то при такой тяжелой работе он долго не проживет и приучил себя поступать как все. Несмотря на это, пробуждался он раньше других и после этого уснуть уже не мог, так как с горечью вспоминал жену и сына, да к тому же в переполненной изможденными и больными людьми тесной землянке постоянно слышался чей-то надрывный тяжелый кашель. За время длительного пребывания в горном котловане обильно пропитанный каменной пылью воздух вдыхался рабами раз и навсегда, и избавиться от него уже было невозможно, и только лишь слегка облегчиться от его удушающего присутствия помогал долгий кашель. Счет дням был почти потерян, но, как полагал Ту Доу, прошло не меньше одного месяца, а то и чуть больше, прежде чем он, несмотря на невероятную головокружительную и тошнотворную усталость, стал иногда, следуя на отдых, незаметно урывками подхватывать горсть глины и прятать за пазухой. Когда все рабы в землянке еще спали, он, пробудившись, доставал ее и, смягчая слюной, начинал лепить из нее маленьких зверушек, каждый раз одну, но всегда новую. Через день после этого, следуя по дороге на работу, он также незаметно для охраны и идущих рядом рабов выбрасывал поделку, дабы никто, и особенно вездесущие надзиратели, не обнаружили ее под изголовьем его тюфяка. Он не знал того, что будет ему за это, но сомневался в том, что все это останется для него безнаказанно. Он стал бояться всего. Только теперь, попав в эту жуткую жизненную западню, он познал истинную суть страха, о которой никогда прежде не догадывался. Страх пропитал его всецело и даже каждую его мысль. Единственным, поначалу казавшимся для него случайным и от этого малоутешительным, но со временем ставшим постоянным, успокаивающим и поэтому значимым отвлечением от всепоглощающего страха была придуманная им маленькая тайна, связанная с изготовлением глиняных поделок. Подобно тонущему человеку, хватающемуся за соломинку, он уже не находил никакой возможности для своего спасения без этого увлечения. Только оно стало вселять в него надежду на добрые перемены в судьбе. Он не мог понять, почему такое происходит с ним, порой даже не верил в него, но отказываться от него не стал, находя в нем хоть и краткосрочное, но все же избавление от царящей вокруг него гнетущей реальности, стараясь найти укрытие в этом своем увлечении от неизбежно подступающего безумства. Воспоминания о прошлой, пусть и не очень сытной и порой даже невыносимо тяжелой, но достаточно свободной жизни до определенного времени для него были невероятно мучительными и даже ощутимо болезненными, будоражащими своей изматывающей горечью почти помутневшее сознание и сжигавшими остатки его истерзанной души. Дабы впредь не изводить себя сожалением о своем прошлом, однажды он научился избавляться от самой мысли думать о нем, от мысли вспоминать ту навсегда ушедшую жизнь. Будучи впервые против своей воли скован и душой, и телом, он познал и истинную цену вольному существованию. Познал, но на этом прекратил свои размышления по этому поводу, считая их в этих новых условиях бесполезными. Однажды задумавшись о своем настоящем положении, о том, кем он стал и что с ним происходит, он, к своему удивлению, поймал себя на странной мысли о том, что за свою жизнь, как таковую, он особо уже и не боится и даже не дорожит ею, но еще больше он был удивлен мысли о том, что о возможной своей смерти он никогда всерьез не задумывался. Такое открытие стало вершиной его долгих размышлений и, как только оно случилось, страх, поселившийся в нем, казалось бы, навечно, вдруг стал ослабевать, освобождая его душу из своих липких лап. С этой поры лишь одна мысль все чаще и чаще стала его посещать и по-настоящему беспокоить – как же сделать так, чтобы не провести остаток своего, пусть и никчемного, существования в этой неволе? Сколько бы долго он ни размышлял над этим вопросом, но ответа пока не находил. Став рабом телесно, повязав на голову синюю повязку, в душе он не чувствовал себя таковым.