– Вот и кашляй. А температура упала, когда врач таблеток дал.
– Но меня же в палату положат! А мне надо в город лететь, срочно. Я вам говорил.
– Ну, сбежишь как-нибудь. А вообще кончай отговорки придумывать. За то, что слетал бесплатно, можно и пострадать немного. Сколько народу тебе помогало, а ты кобенишься.
Это он мне в самое яблочко попал. Конечно, я им всем обязан. И хочешь не хочешь, придётся сыграть хворого. Я попробовал покашлять. Рудницкий тут же посоветовал:
– Ты громче кашляй, с надрывом. Понатуральнее. И глаза руками потри, чтобы покраснели.
– Может, мне и помереть сразу, для натуральности? – разозлился я.
– Было бы неплохо, – отозвался гад Рудницкий. – Только нам отвечать придётся, что тебя живого не довезли. Так что погоди помирать пока.
Мы летели над побережьем Байкала. Минут через тридцать, если всё пройдёт гладко, меня увезут в больницу. Как ни прикидывайся, но любой врач, даже медицинский студент, сразу поймёт, что никакой простуды нет. И в палату меня, конечно, не положат. И закатят скандал. Хорошо, если удастся поговорить по душам, воззвать к пониманию, чтобы не доложили потом Марии Егоровне. А если не удастся, у всех будут большие неприятности. Но как их избежать наверняка, я придумать пока не мог.
Впереди по курсу показались портовые краны, напоминавшие пару журавлей. Рудницкий начал снижение. Слева поплыли вершины сопок, вытянувшиеся в цепочку хребта вдоль берега, а впереди и справа виднелись улицы посёлка, и я нашёл на его краю наш огороженный бывший пустырь, где была теперь короткая улочка из щитовых домиков. Там, наверное, догадались, что я улетел, потому что долго уже не появлялся. И поскольку Стас слышал по рации, что мне пришла команда возвращаться в город, может быть, и дожидались меня из аэропорта. Но мне надо было и дальше играть экспромтом ту пьесу, что мы начали представлять каких-нибудь полтора часа назад. Её течение теперь развивалось независимо от нас, согласно законам жанра, который мы выбрали. И если начало пьесы было мажорным, то середина становилась драматичной. А каким будет конец, неизвестно. Только мне в этой пьесе разонравились все роли, и особенно моя.
Рудницкий посадил вертолёт метров за пятьдесят от обычного места. От забора, огораживающего лётное поле, отделился человек и побежал к нам. Это был мужчина лет сорока, в очках, с короткой чёрной бородкой. Под демисезонным пальто виднелся белый халат. Всё пока шло, как задумал Рудницкий. Врач открыл дверцу салона, которую не было видно со стороны «аэровокзала», и залез в вертолёт. Рудницкий сказал мне, чтобы я тоже перебрался в салон, прибавил оборотов и покатился к месту стоянки по земле.
– Привет, Анатольич, – сказал врач пилоту. – Сухановой в порту пока нет. Так что всё обойдётся, думаю… Вон она едет, – показал он на светло-серый уазик-«буханку» на улице, ведущей в аэропорт.
– Вот это твой больной, Слава. Потянет? – спросил его Рудницкий.
– Сойдёт, – взглянув на меня, ответил Слава. – Сейчас выйдем, ты опирайся мне на руку, будто идти тебе трудно. Ну и кашляй, конечно.
– Да я-то покашляю, – дал я обещание. – Только вы же знаете, что я здоров. Может, сразу и отпустите?
– Ну, ты меня не подводи. Я должен довезти тебя до больницы и сдать терапевту. А там действуй сам по обстановке.
Вертолёт остановился. Мы подождали, пока перестали крутиться винты, и вышли. Слава поддерживал меня под локоть, а я периодически кашлял, сгибаясь и тряся головой. К вертолёту подъехал санитарный уазик. Из него вышла женщина средних лет, невысокая и чуть полноватая, со строгими, неулыбчивыми глазами, и я понял, что это и есть главный врач Суханова.