Он в раз обозлился на весь этот белый свет, он так обозлился на самих людей и даже на своих ровесников, а может и на своих друзей за тот их откровенный, как им казалось только слегка приукрашенный рассказ. Он так обозлился на своих друзей, которые были с ним так откровенны и он, затем, молча, выхватил из ножен тот свой острый пареньский нож и выбежал на темную улицу, чтобы встретить его и навсегда здесь в родном ему Ачайваяме поквитаться с ним, с его и её обидчиком.

– И, было бы вероятно правильно тогда, если бы это случилось, так теперь думал сам Володин.

– И, не будь его бдительных друзей, которые смогли остудить тогда его ту вспыхнувшую злость, где бы он был сейчас?

Ловко они заломили ему крепкие руки, да силой завели в дом, а там полный стакан водки и еще, и еще…

И, только рано утром от холода, проснувшись от не вероятной боли и гула в его голове, поняв, что же ему на самом деле делать. Он легко и быстро собрал свои не большие пожитки: лёска, да еще прочный крючок, охотничий нож, топор, ножовка, льдобур, две пачки спичек, да пару свечек. А, что в таком возрасте и надо еще. Был бы закопченный на костре чайник и спички, лёска да крючок не гнущийся. И налегке один, покуда ребята вповалку еще спали на широких полатях, ушел на крутой берег реки Апука, чтобы там вдали чуть поостыть, а оттуда медленно и нисколько не спеша, вспомнил о той еще дедовской рыбалке по тропинке ушел глубоко вниз по течению в сторону Тихого океана, вольное дыхание, которого доходило и сюда до самого Ачайваяма. Да так и остался там, на целых три таких длинных только его года. На те три длинные года, которые он затем будет считать лучшими из всей своей жизни.

– И, был ли он здесь одинок, было ли ему здесь тоскливо или может быть даже скучно? – спросил бы я кого-то.

– А нисколько! – ответил бы мне Ивнат.

Он ведь мог легко поговорить и с немой для других рыбой. Он мог выследить и поймать резвых еще не оперившихся июльских куропатчат и пощебетать с ними, вернув затем, заботливой воркочущей рядом с ним их озабоченной их судьбой матери. Он мог без труда по такой узкой тропке выследить лежку зайчихи и, не пугая её, понаблюдать, как она их кормит своим жирным молоком, а еще он мог бросить ввысь еще трепещущегося хариуса, чтобы видеть, как ловкая чайка на лету его хватает за голову и в мгновение, наполняет свой такой ненасытный изогнутый клюв нисколько не меняя при этом траекторию своего быстрого её полета.

Он мог часами наблюдать за здешним постоянно мерцающим, как новогодняя иллюминация звездным небом, выискивая, где же там именно его та единственная путеводная звезда и загадывать, когда же та упадет с небосвода, оповестив всех о его земной кончине, как и те многочисленные метеориты, которые мириадами неслись на Землю почти ежедневно, чтобы сгореть так и не достигнув самой поверхности Земли. И, он не понимал, весточка ли это, пришедших на Землю людей, где-то рожденных этой ночью или, наоборот это та последняя вспышка тех, кто от нас уходит уж навсегда. И он долго искал на этом всегда загадочном и для него, и для меня небосводе её тот единственный и неповторимый след, который какое-то время еще держится, как бы прочертив её путь к Земле, но практически никогда её не достигнув…

Он давно искал на черном мерцающем небосводе след его единственной и им любимой, чтобы и свою мерцающую звезду поместить затем рядом с нею, чтобы они хоть на небосводе были бы постоянно рядом. И в такие моменты, когда он здесь вспоминал о ней, в моменты его тихой задумчивости, он брал очередной тяжелый комель каменой березы и надолго сосредоточившись над ним, всматриваясь в его толщу, чтобы срисовать, что же с него можно вырезать, с глины вылепить и еще может в настоящих муках и изваять её облик непередаваемый. Его здешнее одинокое творчество было ему абсолютно на пользу. Он здесь страдал, он свою страсть любви к ней сам же и неистово раздувал, ежедневно, ежечасно, ежеминутно, постоянно вводя её раз за разом в своё чуть помутнённое сознание. И когда, он брался за острый резец, тогда он неистово с окаменелой злостью резал и резал твердое каменной плотности здешнее березовое дерево, убирая все то лишнее, чтобы из живого и теплого березового комля и из дерева этот мертвого проявились те не забываемые им никогда её черты, её так милые ему очертания, чтобы затем на них самому подолгу ему же лицезреть и слегка может быть нежно рукой поглаживая, испытывать такое внутреннее умиротворение, такое истинное наслаждение, которых он ранее и не испытывал, даже тогда когда та или иная из его не жадных на мужчин соседок позволяли ему приходить темными вечерами и, позволяли ему обнять их, да и поцеловать еще тогда, когда ему было только тринадцать или может быть всего-то четырнадцать лет. И когда о настоящей страстной любви и об искренних чувствах к взрослой женщине он еще по своей незрелости не думал и даже не размышлял об этом он. Так, как только древний здешний ачайваямский зов предков, позволял ему механически все с нею делать в длинной темной ночи, чтобы затем только хвастаться перед своими ровесниками, что и он не хуже них, а в чем-то может и более опытен он, и более просвещен чем они его ровесники…