– Вот Чары, четвертый сын Пророка. Привел его, устат, потому что слышал про него – если Аллах доверил тайну жителю земли до захода солнца, то к рождению луны ее будет знать этот бродяга, из далеких краев пришедший к нам.
Курой склонил голову. Он налил четвертому сыну чаю на донышке пиалы и медленно, тяжелым взглядом снизу вверх, откровенно осмотрел его.
– Ай спасибо. Ай спасибо. Уважение важнее жажды.
Курой с удивлением перевел взгляд на Горца. Тот усмехнулся.
Полковник поймал себя на том, что гость, несмотря на дыру в носке, привлекает его. Лицо не холеное, но ровное, красивые длинные пальцы… Перед ним сидел, посмеивался над обычаями родного края, отнюдь не простолюдин. Широкий шрам, тянущийся через лоб к затылку и теряющийся в зачесанных назад волосах, вызвал уважение к его обладателю. Курой снова налил чаю, наполнив на сей раз пиалу наполовину.
– Человек как ковер, – произнес Чары и выдул пиалу враз. На фарси он говорил сносно, но огрубленно.
– Как живут наши туркменские соседи? – спросил Курой по-русски и снова посмотрел на Горца. В глазах его блеснула короткая молния. Полковник не доверял туркменам. Если быть точным, то, относясь к природе человеческой философски, он вообще никому не доверял. Ни узбекам, ни русским, ни туркменам, ни французам, ни хазарейцам, ни, ни, ни… Но среди этнологической массы он особенно выделял помимо американцев «туркменских» туркмен, то есть тех, что попадали в их края из страны Туркменбаши Великого. Будучи неплохо информированным о том, что делается в стане союзника муллы Омара, в этой братии он видел одних агентов противника.
– Ай, как живут! Туркмен, что верблюд. Самый спокойный житель пустыни, пока последняя колючка есть. Ты туркмена посади посреди пустыни на ковер, дай ему чай пить и чай, он и счастлив. Всю жизнь просидит, песни петь будет. Я их ненавижу, спокойных братьев моих. Себя продадут, лишь бы им не мешали в небо плевать, – словно отвечая ходу мысли Куроя, хохотнул гость. Глаза его спрятались за щелочки век.
– Русские говорят, многие знания – многие печали. За каким делом в наши края? За печалью? Или за иным приехали, уважаемый Чары?
– То не русские говорят. То евреи говорят. А печаль во мне не задержится. Печаль да желчь печень гонит, храни ее святой Турахон. Меня в туркменской тюрьме за знания уж так мытарили, так тело еще помнит, а душа зажила…
Горец зажмурился. В русском он был не силен, и ему понравилось неожиданное слово. Нечто ласковое было в «мытарях». Раздражение полковника ему тоже доставило удовольствие.
– Я в Иране стоял у могилы Хафиза, – продолжил тем временем Чары. – Хотел сфотографировать, подлый журналистишка, только охранник удержал меня. Он сказал мне: «Нельзя остановить вечное». И я отошел, подумал и понял. Жизнь – это не я. Жизнь – это то, что течет через меня.
Полковник ощутил боль. Быструю и легкую, как игла. Такой бывает освобождающая боль воспоминания. Масуд тоже часто говорил о Хафизе. Курой не запоминал приводимых строф, выплывавших в податливый воздух облачками теплого дыма. Расплываясь, облачка соединяли рождающие их губы со сводом горного неба.
– Я пришел за деньгами! – вернул его на землю четвертый сын пророка. – Я журналист и бывший сын героя этих мест Ходжи из Насреддина. Меня нельзя купить, но можно нанять – вот я и рассказал о себе все.
Чары приподнял пиалу, и полковник, спохватившись, вновь налил в нее чаю. На донышке. Потомок Ходжи все же грозил вызвать его доверие. Горец, не скрыв удовлетворения, причмокнул:
– Наш гость прошел Кавказ и Гиндукуш. Он ходил со мной по одним тропам. Достойный человек, только жаль, что женатый!