– Да, дорого тебе дались московиты.
Это был пароль к семейному общению, и Ута, потупив взгляд, ответила:
– Дорого, отец.
– Ну, добро пожаловать домой, девочка, – усмехнулся он, – выпей с отцом пива.
Ута пила «Пауланер» и думала о том, что готова была бы выйти замуж за старика. Логинов прав в том, что он, как ни парадоксально, для нее слишком молод. Вот такой бы ей, как отец…
После встречи с отцом в горбоносом широкогрудом Мюнхене Уте полегчало – сегодняшнее само собой отделилось от всего, от «всей жизни», причуды Логинова заняли еще не определенное в категориях, но ясное во времени место, а вокруг обнаружилось пространство, в котором возможно уместить «свое», отдельное от них. И уж только от нее зависело, во что вырастить это отдельное – в целую ли жизнь, или оставить, как садовое растение, время от времени поливая водой. Свобода. Та самая женская свобода, которой никогда не овладеть ее московской подруге Маше!
Только росток новой зависимости тревожил, пробиваясь сквозь рыхлую, черноземную, свежую ее свободу. Зависимости от старика. От отца, но и еще от Иудея. И чем больше раздражение отсекало ее от Логинова, тем сильнее ее тянуло к Пустыннику.
Когда она сбежала на раннем поезде в Мюнхен, когда решилась на побег в прошлое, она боялась встречи с родиной, с Фатерландом, и знала, от чего идет этот страх. Мюнхен, умытый, румяный, покатый, мог восстановить ее веру в родину! Отец был правым, очень правым. От его правизны она некогда бежала сперва в Кельн, а затем в Москву!
Когда они сидели у Frauenkirche, отец пил светлое пиво, она потягивала радлер и рассказывала о жизни. Отец, сразу поняв главное, слушал без внимания. Он уже сделал свой вывод. Но когда дочь, рослая, спелая, однако, как он считал, все еще слабая, упомянула о старике-иудее, взятом ей под опеку, он принялся расспрашивать про жизнь евреев в Москве. А потом произнес слова, которые Ута сразу не осознала, и, растревоженная, торопливая, запихнула быстрой рукой в глубокий разрез распластованной памяти…
– Ты знаешь, я не нацист. Я правый, я требую порядка. Не на улицах, а в умах. Есть два вида порядка, моя заплутавшая девочка. Два вида порядка в трех видах материи. Такова химия Бога. Немецкий порядок атомов, еврейский порядок хаоса и Азия. Плазма. Вся эта Россия, Индия, Китай. Все остальное – производное от трех в химической системе элементов. И еще есть вакуум. Пустота. То, что ваше и следующее поколение еще принимают за свободу. Вакууму противятся все три, девочка. Азии не знаю. Азия – пока недозрелый арбуз… Борьба, настоящая, вечная, идет между двумя порядками, нашим и иудейским. Либо мы, либо они, либо, если мы изведем друг друга, восполнит пустоту Азия, – поделился своим видением отец.
Он рассказал об особом сферическом порядке хаоса, которого требует суровый еврейский Бог, поставивший веру, геометрию неба, над геометрией совести, а геометрию совести – над постулатами смысла. Отец старательно изучил врага, отметила Ута, впервые без раздражения по отношению к «такому» родителю.
«Три молекулы, – гудел отцовский грудной орган, – три молекулы образуют юридический порядок. Отличие – в подчинении, девочка. В химии. Вы, журналисты, пренебрегаете химией событий. Немецкий порядок мира рожден антиеврейской симметрией: здравый смысл, совесть, вера. Триада, определяющая принятие Бога. Остальное – Азия… Еще есть вакуум, который вы называете демократией и которого нет. Оставь кесарю кесарево, Азии Азию, и не пускай в себя вакуум. Ты уже повзрослела до этой мудрости, простой на словах».
Когда она вернулась в Кельн, Логинов вытянул из нее за ниточку воспоминания о Мюнхене отцовские слова, и Ута ужаснулась. Неужели в ней выжил, укоренился отец и, несмотря на все ее побеги от него, теперь овладеет ей? Неужели это в ней и различил Логинов и теперь сторонится ее? Она хотела быть левой, хотела быть открытой, хотела искупить… Бунтовала, но тяга к отцовской правоте, к маленькой мюнхенской правоте, ощутимой в ладони, как стальной шарик, как написанное черной тушью слово Deutschland, одолела бунт?. Или все же нет?