– Иа! Иа! Иа! – вдруг заржал ишак Бахыта, которому после долгих попыток удалось мокрым и удачливым языком умыкнуть из щели в тележных грядках пучок свежего корма.
– Счастливо, Гриша, – напутствовала меня Розалия Соломоновна.
– Мы ждем тебя, – не сговариваясь, одновременно крикнули Зойка и Левка.
– Не скучай, – помахала рукой тетя Аня.
– Поехали, братцы! – скомандовал лейтенант и подарил на прощание председателю Нурсултану свое крепкое, боевое рукопожатие.
– Я провожу тебя, Гиршеле, только провожу, – тихо сказала мама, боясь, что ей и шага не дадут шагнуть, и двинулась за переполненным, отправлявшимся на войну возом, где во все времена ни для одной матери на свете не оставляли свободного места.
Телега выкатила за околицу, свернула на затопленный ливнем степной большак, а мама все шла и шла.
– Идите, мамаша, домой! – оглядываясь на ее сгорбленную фигуру, командирским голосом то и дело приказывал ей лейтенант с ответственной планшеткой на боку. – Скоро ночь!..
– Идите, мамаша, домой! – перекрикивая друг друга и поддерживая своего командира, задорно упрашивали новобранцы.
Но она, упрямица, их словно не слышала – шла сквозь ночь, сквозь время, сквозь все еврейские несчастья, пока не растворилась в сгустившейся темноте.
VIII
Я лежал на кошме, и мои мысли, как взъерошенные воробьи на высыпавшиеся из конской торбы овсяные зернышки, слетались на степной большак, по которому еще недавно за подводой с новобранцами, спотыкаясь, понуро брела мама. Меня не столько угнетала неутихающая, жалящая боль, сколько неизвестность. Я не знал, что будет со мной, вернусь ли когда-нибудь из военного госпиталя в Джувалинске обратно в кишлак, увижу ли еще Анну Пантелеймоновну, Левку, Зойку, старого охотника Бахыта, чудаковатого Арона Ициковича и, конечно же, маму – о ней я даже думать боялся. Жива ли? Добралась ли после такого долгого и бессмысленного провожания по раскисшему, выбитому ишачьими и конскими копытами большаку до дома; не рухнула ли, как обессилевшая перелетная птица, в осеннюю грязь и не затихла ли где-нибудь среди ковыля и карликовых кустарников в бескрайней и нелюдимой степи?..
Лошади шли ни шатко ни валко, их выцветшие на летнем солнце гривы колыхались на ветру, точно приозерные камыши; пронзительно и зловеще скрипели несмазанные колеса, новобранцы дымили купленными впрок дешевыми папиросами, а скуластый лейтенант с ответственной планшеткой на боку – их опекун – восседал впереди и выводил тягучую бесконечную песню. Слов из-за скрипа колес разобрать нельзя было, но припев у песни был необыкновенно воинственный: та-та-та, та-та-та… Воз подбрасывало на рытвинах и ухабах, я сдавленно вскрикивал от тряски, и призывники, не выпускавшие для страховки из рук мягкие края прямоугольной кошмы, как по команде, приподнимали ее вверх, и я минуту-другую парил в воздухе. Иногда мое парение кончалось легким ударом в тележную грядку, и тогда скуластый прерывал свои зовущие на подвиги «та-та-та, та-та-та», поворачивался ко мне и возглашал:
– Терпи, казак! Атаманом будешь!
Другого выхода у меня и не было – терпеть, только терпеть. Я был готов стерпеть и не такое, поклянись кто-нибудь, что с моей несчастной мамой ничего не случилось, что она целой и невредимой возвратилась в харинскую хату, где вместе с хозяйкой выпила по рюмочке горькой за счастливое возвращение – мое и папино, для начала хотя бы за мое.
Первое, что я решил сделать, когда приеду в Джувалинск, это не разыскивать доктора Лазаря Моисеевича Нуделя, не передавать ему от председателя Нурсултана привет, баночку меда и головку овечьего сыра, а попросить скуластого лейтенанта с ответственной планшеткой на боку, чтобы он позвонил в колхозную контору Анне Пантелеймоновне и узнал, как там ее квартирантка Женечка – чего ему стоит на минутку связаться с кишлаком по рации и навести справку. И если с мамой действительно все в порядке, то я от беды уж точно как-нибудь улизну.