Дорога предстояла долгая, и вдруг в моей голове под тряску вылупилась несмелая, цыплячья мысль: «Зачем так долго ждать? Надо поговорить со скуластым раньше, еще до Джувалинска. Откажет так откажет. Чем я рискую? Пока наш возчик Аскар, безбородый киргиз, признанный из-за сухорукости негодным к строевой службе, скомандовав своим гнедым «Тпру!», поправит на них сбрую, а новобранцы в очередной раз коллективно справят малую нужду и оросят степь, я наверняка успею подбросить лейтенанту свою неоперившуюся мысль… Тем более, что всякий раз призывники занимались орошением целины дольше, чем отдыхали усталые лошади – медленно и небрежно расстегивали штаны, бережно из щели доставали цигарку и долго, как на радугу, смотрели на пущенную вверх теплую струйку. Затем неторопливо отряхивали цигарку и со смаком прятали ее в штаны и с деревенским изяществом начинали смолить табаком небесный купол. Спешить им было некуда. Кто же спешит на перекур со смертью?..
Помочусь и подброшу свою мысль – авось, сапогом не растопчет.
Мне милостиво было разрешено мочиться с подводы – новобранцы осторожно вытаскивали из-под моего исхлестанного нагайкой тела кошму, кто-нибудь из них, взявшись за низ моих портков, стягивал их до щиколоток, и время от времени казахскую землю скромно и стыдливо орошал и я.
На одной из остановок в степи, когда Аскар задавал лошадям корм, а призывники спрыгнули наземь, чтобы размять кости – подурачиться, погикать, потолкаться вволю, поколотить друг дружку слегка обленившимися кулаками, ко мне неожиданно обратился сам скуластый лейтенант с ответственной планшеткой на боку:
– Как, малой, дышится?
– Ничего.
– И за что же тебя так расписали, как пасхальное яичко? Чем провинился?
Неужели председатель Нурсултан ему ничего не рассказал?
Рассказывать все сначала не хотелось, но и от молчания никакого толка не было. Промолчишь, и он никуда не позвонит. За свою короткую жизнь я уже не раз убеждался в том, что сочувствие других вызывает не тот, чья беда безмолвствует, а тот, чья беда говорлива.
– Собирал колоски…
– Нельзя, малой, нельзя, – наставительно пропел лейтенант. – Сам товарищ Сталин своим указом это строжайше запретил. За хищение хлеба – вышка. Радио слушаешь, газету читаешь?
– Нет.
– А мама? Слушает? Читает?
– Тоже – нет. У нее с русским туго, – сказал я и, набравшись храбрости, выпалил: – А когда вы обратно в наш кишлак?
– Не скоро, – ответил он.
– Когда? – настырной мухой жужжала над ним моя мысль.
– Посажу ребят в эшелон, отправлю на защиту родины и, может, через полгода снова махну в ваши края новое войско собирать.
– Через полгода? – выдохнул я и, подстегивая кнутом свою храбрость, воскликнул: – А позвонить туда можете?
– Позвонить могу. Кому?
– Нашей хозяйке… Хариной… И спросить про мою маму… как она там?..
– Что, малой, могу, то могу. Ты только мне в Джувалинске, пожалуйста, напомни. Все извилины у меня, как навозом, забиты: повестки, номера частей, расписание составов. Понимаешь?
Я кивнул ему в ответ, и на миг показалось, что от его нетвердого обещания чуть легче задышалось, и дорога в Джувалинск укоротилась вдвое, и света вроде бы вокруг прибавилось. Может, он не врет, может, на самом деле позвонит, потом разыщет меня в госпитале, подойдет к койке и скажет: «Полный порядок! Привет тебе, малой, от мамки!» Будь я на его месте, я бы непременно позвонил. Подумаешь – крутанул ручку и спросил, как там мама…
– Позвоню, позвоню… – подмигнул мне лейтенант и поинтересовался: – Ты что – сирота?
– Нет.
– А батя где?..
– На войне, – сказал я.
– На войне? – лейтенант смаковал свои вопросы, как рахат-лукум или шербет. – Ынтэрэсно.