Конюшни и часть лошадей еще сохранились.
Там мы грузили лес на железнодорожные платформы по правилам коммерческих грузов дальнего следования. Никаких погрузочных механизмов не было. Об этом еще никто ничего не знал. Весь процесс – вручную. Кто это делал, тот знает, что это такое. Допустить небрежность в погрузке нельзя. Выгоны оформлял приемщик с железной дороги. У нас родилась песня:
Такой порядок был невозможен, и мы работали вчетвером.
Очень трудной была увязка грузов в конце дня. После такой работы надо было поесть. Нам что-то давали, потому что это была важная работа, и мы ее делали без сбоев.
Тогда же мы запустили в работу шпалорезку на локомобильном приводе, которая долго бездействовала. На этой работе я отдышался, потому что был машинистом локомобиля, а это довольно легкие обязанности. Лес был отличный, крупный, и шпалопиление шло хорошо. Такой кряж было трудно подтянуть к станку, и мы специально для этой работы берегли и подкармливали одного сильного коня.
Наступила зима 1943 года. Шпалопиление прекратилось, вагоны подавали редко, пути заносило снегом на глубину до метра, лошади все передохли от бескормицы, продукты перестали поступать. Опять прозябание и смертность, как в прошедшую зиму.
Сейчас своим старческим умом я не могу представить, кто управлял нашей жизнью и мог ли он иметь влияние на тот порядок. Думаю, такого человека и не могло быть. Душегубная система работала сама по себе.
Даже при этих условиях зачем-то нужно было выморить стадо лошадей, стаскать их на лесобиржу и там сжечь падаль вместе с лесом, когда в зонах смертный голод.
Предлагаю вам самим решить, что тут к чему приложить. Если бы этих лошадей пустить на мясо, то сотни людей сохранили бы свою жизнь. Значит, можно предположить, что кому-то этого не хотелось.
Во второй половине зимы мы ловили не только воробьев, но и крыс. Кости сожженных лошадей сутками парили в печи и поедали без остатка.
Здесь мне очень пригодился навык по строительству домашних печей. Я нашел в себе силы построить еще две печи, за что был подкормлен сверх той ничтожной нормы питания, при которой не умереть невозможно. И волосок моей жизни окреп.
Однажды я мазал глиной и клал кирпичики и пел: «Марок кур кише и сосне и сонем. От фокс мойд ширный тай озал мода ней» и т. д.
Теперь все слова я не вспомню.
Мелодию помню до сих пор. Это танго с венгерским текстом. Язык я не знаю.
Дальше произошло нечто удивительное. Меня обступили молодые люди 16–20 лет. Они шумно меня о чем-то спрашивали, пока не увидели, что я их не понимаю.
Этим я погасил их радость встретить в этом гиблом месте своего земляка. Я рассказал им, как в 1938 году в Карелии меня научил петь венгерские песни их соотечественник Имре, он умер от чахотки.
Этих мальчиков было человек двадцать пять. Мы очень подружились. В 1939 году при освободительном походе нашей армии на Запад они, сообразуясь с европейскими обычаями, перешли нашу границу. Захотели узнать, как живут люди в государстве рабочих и крестьян. В 1941 году их всех заточили в лагерь. Там же, на Осиновке, они все умерли от истощения и тоски по дому, который опрометчиво покинули.
Они не были похожи на советских «красных дьяволят». Славные, симпатичные, милые и несчастные юноши! Я пережил вас и эти страшные события, но забыть вас не мог. Вашим родителям лучше не знать о случившемся с вами. Я разделяю их скорбь.
…В апреле 1944 года добрейший Карл Карлович, наш врач, наш «лепило» Айболит направил меня на оздоровительную колонну Падун.
О ней тоже есть что сказать.