Как-то я прямо спросил её:
– В этом есть что-то постыдное? Отчего ты так старательно уклоняешься от ответа? Мой отец сделал нечто ужасное? Он вор, мошенник, убийца? Сидел в тюрьме? Может быть, покончил с собой? Почему ты столь тщательно скрываешь от меня всякую информацию о нём?
– Нет, он не сделал ничего ужасного, – отвечала она. – Поверь: ты можешь гордиться своим отцом. Он героически погиб, защищая Родину.
– Если так, ты бы с гордостью рассказала мне, как это случилось.
– Я пока не могу рассказать тебе всё. Придёт время, и ты всё узнаешь.
– Когда же придёт это время? Мне уже семнадцать. Я не маленький мальчик, чтобы утаивать от меня неприятную правду. Я скоро окончу школу и поеду учиться в Москву. Я столько раз слышал от тебя: «Всё поймёшь, когда вырастешь». Я давно уже вырос, но до сих пор не знаю главного – кто я и откуда взялся!
– Тебе важно знать, кто ты? Твоя любовь к книгам, твоя любовь к языкам – всё это и есть ты! Чего тебе ещё надо?
И она демонстративно меняла тему. Я не мог выудить из неё ни намёка на правду, в которой так нуждался. Для меня было очевидно, что она намеренно скрывает личность отца, что для неё эта тема слишком болезненна, что моё любопытство причиняет ей боль. Мало того что я не знал, кем он был и как умер – я не знал даже, был ли он мужем моей матери или только любовником. В паспорте мамы не было отметок о замужестве, но ведь она меняла его в сорок пять. А если он был женат на другой? Вдруг у меня есть братья или сёстры? Знал ли он вообще о моём существовании? Я знал, что мама родилась с фамилией Терентьева – значит, у отца была другая фамилия. И если мама когда-то носила её, то после развода вернула свою. А ведь его фамилия – это и моя фамилия. И она была мне неизвестна. Получается, я даже не знал, как меня на самом деле зовут!
Когда я был дома один, я тайком устраивал небольшие обыски. Потом аккуратно раскладывал всё по местам, чтобы мама, придя домой, ничего не заметила. Я методично занимался этим почти весь последний школьный год. Думаю, в доме не осталось ни единого уголка, в который я не заглянул, ни единой вещички, которую не разглядел. Я и сам не знал, что ищу. Я не надеялся найти документы или фотографии. Но хотя бы малейший намёк на информацию о нём, хотя бы крошечный кусок тряпки, которая могла ему принадлежать. Если мать хоть немного любила его, она не могла не оставить хоть что-нибудь о нём напоминающее. Но я так ничего и не нашёл. Мама тщательно стёрла о нём всякую память, словно этого человека никогда не существовало на свете.
Сопоставляя это с её убеждениями, хорошо мне известными, я не мог не строить предположений. Отчего бы ей стыдиться отца? Раз она такая ревностная коммунистка, ответ напрашивался сам собой, и других объяснений я не мог отыскать: его постигла та же участь, что Мандельштама и Мейерхольда, Пильняка и Бабеля, Гумилёва и Флоренского. Он и в самом деле был героем – но только не в глазах моей матери. Есть только одна возможная причина его гибели, которой она могла стыдиться так же, как я бы гордился ей: он пал жертвой политических репрессий. Он и не мог не стать ею, если думал и говорил то же, что и я – а откуда же во мне взялись подобные мысли, как не от него?
– Я приеду с другом.
– Зачем друг?
– Он за рулём, а я – нет. Не хочу везти такую сумму в метро.
В то время страшная правда о тех днях постепенно открывалась нам. Лишь одного я не мог понять: разве могло быть это всего семнадцать лет назад? Нам ведь говорили, что все эти «перегибы» – лишь мрачные последствия «культа личности», и всё это в прошлом, и после ХХ съезда всё кончилось, и теперь у нас «развитый социализм». В те времена уже не было Мандельштама и Мейерхольда, а были Синявский и Даниэль, Бродский и Солженицын, Сахаров и Лихачёв – которые были гонимы, но не погибли. А что, если отец жив? Что, если мать и сама не знает, жив ли он и где находится? Что, если знает – и именно поэтому не хочет говорить? Что, если он в эмиграции или в лагере?