Я держал на себе целый квартал. После смерти отца я стал мужчиной не по возрасту, а по долгу. Сестра, мать, трое младших – на мне всё держалось. Я чистил дымоходы, разгружал баржи, копал канавы, тягал кирпичи – делал всё, что не гнушались брать даже самые отчаявшиеся. Иногда казалось, что весь новый Лондон стоит на таких, как я. Мы строили улицы, которых не могли себе позволить. Мы тянули провода для электричества, но сами жили при свече. Мы латали мосты, по которым потом катили кареты богачей. И всё это – молча, с глухим гневом внутри, который мы прятали под слоем копоти и мозолей.

Помню одну ночь. Мороз был такой, что кожа трескалась на руках, даже если ты держал их в карманах. Мы не ели два дня, и я нашёл в мусоре у булочной полбуханки – кто-то выбросил, заплесневелый край. Я вырвал его из-под лапы собаки и бежал, как от смерти. Когда принёс хлеб домой, сестра заплакала. Не от счастья – от голода, который прошёл сквозь слёзы.

А теперь… теперь я стар. Сижу в этом скрипучем кресле с одеялом на коленях, и не чувствую пальцев, хотя не стою на морозе. Пальцы предали меня раньше, чем память. А память… она живёт. Она держит меня, как я когда-то держал улицы Лондона.

Старый Лондон ушёл. Новый снова строят молодые руки – такие, как были у меня. Я вижу их из окна: мальчишка с тележкой, девчонка с угольной пылью на лице, парень в дырявой рубахе, упрямо идущий сквозь ветер. Они не знают, что я когда-то был ими. А я – не забыл, что был.

Может, я и дряхлый теперь. Но когда город стонет под морозом, я чувствую это, как раньше: в костях, в дыхании, в самом сердце. Потому что я – часть этого города. Один из тех, кто когда-то держал его на плечах. И, может быть, до сих пор держу. Хоть немного. Хоть в памяти.

Так продолжалось тридцать лет. И я помню все эти года прожитые здесь в Лондоне. Не было в том счастья, как его рисуют в книгах – с песнями, цветами и лёгкой походкой. Но было своё, трудное, настоящее счастье. Такое, что вспоминается не улыбкой, а вздохом. Счастье – это когда все живы. Когда сестра возвращается с фабрики, хоть и усталая, но целая. Когда мать, скрестив руки у печи, говорит, что сегодня суп вышел «почти как мясной». Когда руки гудят от работы, а ноги горят, но дом стоит, и в нём тепло, и ты знаешь, что завтрашний день всё ещё твой.

Мы держались. Женились, хоронили, рожали, строили. Работали, как будто только этим и оправдывали своё существование. И город жил – вместе с нами. Растянулись новые улицы, выросли здания выше фабричных труб, появились огни – электрические, холодные, но надёжные.

Я женился, у меня был сын. Потом ещё один. Смех снова звучал в кухне, а в выходные – запах свежеиспечённого хлеба. И пусть были долги, нехватка, вечно текущая прохудившиеся крыша – но это была жизнь. Полная, крепкая, упрямая. Я смотрел на своих детей и думал: Им будет легче.» И мне этого было достаточно. Но всё меняется. Медленно. Исподтишка.

Сначала умерла мать – тихо, зимой, во сне. Потом сестра – от усталости, что копилась годами. Меньше смеха стало в доме. Меньше голосов. Люди уезжали – кто в Америку, кто в Австралию, кто просто исчезал. Старые улицы сносили, на их месте росли каменные великаны с пустыми окнами. Те, кто выжил в молодости, стали умирать в одиночестве.

Я остался. Старел. Видел, как пустеют лавки, как затихают голоса в пабах, как один за другим исчезают знакомые лица. Когда ушла жена к другому мужчине попросту сбежала, дом стал беззвучным. Когда дети разъехались – не в ссоре, просто «работа там, жизнь там» – я остался один. Даже чай стал горьким. Даже огонь в печи – чужим.