Печальное состояние просвещения невыгодно отозвалось на нашей церковной письменности. Характерными образцами её были так называемые соборники или сборники. Они частью составлялись в России, частью шли сюда готовыми. Сохранились сборники еще от XI века. В период XIII–XVI в. число сборников русского происхождения очень увеличилось. По своему содержанию они были разнообразны: были сборники церковно-законодательного характера, библейские, учительные и, наконец, смешанного содержания. Кормчие и во главе их «Сводная Кормчая», Измарагд, Маргарит, Златая цепь, Четьи-минеи, Торжественники, Сказания от старчества – все это сборники. В большом употреблении были также апокрифические произведения. Они были разнообразного содержания: одни (например: «Адамов завет», «Книга Эноха») касались библейской истории; другие (например: «Хождение Богородицы по мукам», «Хождение Зосимы к рахманам») были догматико-нравоучительного содержания; третьи (например: «Алманах») – по астрологии. В XVI веке с латинского или немецкого было переведено целое энциклопедическое произведение подобного рода – «Луцидариус».

Какое же значение имели эти три фактора: изначальная набожность русского народа, отсутствие просвещения и состояние литературы? Ими обусловливалось то обстоятельство, что набожное настроение, само по себе доброе и благочестивое, с течением времени превратилось в мертвообрядовое направление, – вся сущность религии была заключена в одну внешнюю обрядность. Обыкновенно бывает так, что народ, стоящий на низшей ступени развития, сосредоточивает свое внимание на культовой стороне религии. Его умственный кругозор настолько узок, что ограничивается одним внешним наблюдением. Догматы веры он мало знает или совсем не знает, зато обряды он исполняет обязательно, постепенно привыкая полагать в них существо веры. Лишь по мере развития просвещения, которое расширяет горизонт умственного зрения человека, последний перестает смешивать обряд с догматом. Русские приняли христианство в то время, когда на Руси не было просвещения. Если и было что понятно для большинства новокрещенных, то только требования церковного устава. А между тем помощи не было подано в течении многих веков: просвещения не было. Засветившийся было светоч постепенно угасал и, спустя пять столетий, настал «темный» XVI век. Русский ходил в умственном мраке и наталкивался лишь на то, что доступно для внешних чувств. Явился и руководитель в образе современной литературы, чтобы окончательно закрепить усилившуюся религиозную обрядность. В характерных образцах письменности того времени – сборниках находим, с одной стороны, уважение их составителей к авторитету книг, с другой – стремление по преимуществу к вопросам практического характера. То и другое было прямым отражением царившей в религиозной жизни внешности, обрядности. В грядущих же поколениях в свою очередь уже сама литература более и более закрепляла эту обрядность. В первом случае закреплялась неприкосновенность церковных книг, во втором – неприкосновенность церковных обрядов. «Всем грехам мати – мнение, мнение – второе падение»: таково было убеждение русских книжников. Деятельность мышления непременно приурочивалась к тексту книг. «Аще кто не имея книги мудрствует, таковой подобен оплоту, без подпор стоящу». Легко было многим книгам усвоит не принадлежащий им авторитет, легко было перенести уважение и на самую букву книг. Если книга касалась предметов веры и нравственности, она признавалась за «боговдохновенную». Если эту книгу требовалось переписать, полагали, что это дело – начертание слов и букв – совершается «изволением безначального Отца, поспешением сопрестольного Сына и научением Св. Духа». Если какой либо «лжесловесник», выпуская в свет свое писание, прикрывал его именем св. отца, – масса «услаждалась» его «баснями» и «бреднями», как божественным писанием. Так велико было уважение к книгам и так слепо следовали им! Между тем – что давали эти книги? Особенным вниманием пользовалась апокрифическая литература. Питаясь её, мысль совсем измельчала, так что, если и занималась она какими либо не имеющими практического значения вопросами, то разве в роде того: «како имя древу тому, на нем же обесися Иуда»? или: «что есть: живый мертваго боится, а мертвый кричаше и на глас его вси людие течаху, да спасутся»? Очевидно, она, эта мысль, и не могла идти далее внешности, обрядности, и следствием этого было то, что церковная письменность, трактовавшая исключительно о том, как угодить Богу, как человеку наследовать царствие Божие, приурочила все дело спасения к требованиям одной внешней набожности. Вот пример: «за псалтирю молви 7000 молитв: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного». За кафизму 300 молитв, за славу 100, за утреню 1500 молитв, за нефимон за великий 500, за малый 400 молитв». Или еще: «аще кто молитву сию, требуя ея, глаголет, яко из ноздрии дыхание, – по первом лете вселится в него Христос Сын Божий; по втором лете внидет в него Дух Святый; по третьем лете приидет к нему Отец и, вшед в него, обитель в нем сотворит». Подобно этому, например, думали, что не вкушение мясной или рыбной пиши есть такой подвиг, невыполнение которого равносильно греху распятия Христа, что монашеская мантия непременно подает спасение и т. д. Очевидно, в обряде и букве полагалось все, так что за ними не оставалось ничего: обряд и буква являлись не выражением догматической истины, а как бы самим догматом; для обряда допускалась только одна форма – как истинная, для мысли только одно выражение – как православное. Такой взгляд характерно отразился в спорах по поводу обрядовых разностей. Особенно горячо спорили об аллилуиа и посолонном хождении. Спор о том,